Тихий Дон
Шрифт:
– Подожди, проклятый!.. Я тебе припомню! – цедила она сквозь вспухшие губы.
Кофточка на спине ее была разорвана, виднелся на белом теле багрово-синий свежий подтек. Дарья, вильнув подолом, взбежала на крыльцо куреня, скрылась в сенях, а из стряпки прохромал Пантелей Прокофьевич, злой как черт. Он на ходу слаживал вчетверо новые ременные вожжи.
Дуняшка услышала сиповатый отцов голос:
– …Тебе, сучке, не так надо бы ввалить!.. Потаскуха!..
Порядок в курене был водворен. Несколько дней Дарья ходила тише воды ниже травы, по вечерам раньше всех ложилась спать, на сочувственные
Дело было так. Вскоре после Покрова Пантелей Прокофьевич, уверовавший в окончательное исправление Дарьи, говорил Ильиничне:
– Ты Дашку не милуй! Нехай побольше работы несет. За делами некогда будет блудить-то, а то она – гладкая кобыла… У ней только что на уме – игрища да улица.
С этой целью он заставил Дарью вычистить гумно, прибрать на заднем базу старые дрова, вместе с ней чистил мякинник. Уже перед вечером надумал перенести веялку из сарая в мякинник, позвал сноху:
– Дарья!
– Чего, батя? – откликнулась та из мякинника.
– Иди, веялку перенесем.
Оправляя платок, отряхиваясь от мякинной трухи, насыпавшейся за воротник кофты, Дарья вышла из дверей мякинника и через гуменные воротца пошла к сараю. Пантелей Прокофьевич, одетый в ватную расхожую куртку и рваные шаровары, хромал впереди нее. На базу было пусто. Дуняшка с матерью пряли осенней чески шерсть, Наталья ставила тесто. За хутором рдяно догорала заря, звонили к вечерне. В прозрачном небе в зените стояло малиновое недвижное облачко, за Доном на голых ветках седоватых тополей черными горелыми хлопьями висели грачи. В ломкой пустозвучной тишине вечера был четок и выверенно-строг каждый звук. Со скотиньего база тек тяжкий запах парного навоза и сена. Пантелей Прокофьевич, покряхтывая, внес с Дарьей в мякинник вылинявшую рыже-красную веялку, установил ее в углу, сдвинул граблями ссыпавшуюся из вороха мякину и собрался выходить.
– Батя! – низким, пришептывающим голосом окликнула его Дарья.
Он шагнул за веялку; ничего не подозревая, спросил:
– Чего тут?
Дарья в распахнутой кофте стояла лицом к нему; закинув за голову руки, поправляла волосы. На нее из щели в стене мякинника падал кровяной закатный луч.
– Тут вот, батя, что-то… Подойди-ка, глянь, – говорила она, перегибаясь набок и воровски, из-за плеча свекра, поглядывая на распахнутую дверь.
Старик подошел к ней вплотную. Дарья вдруг вскинула руки и, охватив шею свекра, скрестив пальцы, пятилась, увлекая его за собой, шепча:
– Вот тут, батя… Тут… мягко…
– Ты чегой-то? – испуганно спрашивал Пантелей Прокофьевич.
Вертя головой, он попытался освободить шею от Дарьиных рук, но она притягивала его голову к своему лицу все сильнее, дышала в бороду ему горячим ртом, смеясь, что-то шепча.
– Пусти, стерва! – Старик рванулся и вплотную ощутил тугой
Она, прижавшись к нему, упала на спину, повалила его на себя.
– Черт! Сдурела!.. Пусти!
– Не хочешь? – задыхаясь, спросила Дарья и, разжав руки, толкнула свекра в грудь. – Не хочешь?.. Аль, может, не могешь?.. Так ты меня не суди!.. Так-то!
Вскочив на ноги, она торопливо оправила юбку, обмела со спины мякинные ости и в упор выкрикнула ошалевшему Пантелею Прокофьевичу:
– Ты за что меня надысь побил? Что ж, аль я старуха? Ты-то молодой не таковский был? Мужа – его вон год нету!.. А мне что ж, с кобелем, что ли? Шиш тебе, хромой! Вот на, выкуси!
Дарья сделала непристойное движение и, играя бровями, пошла к дверям. У дверей она еще раз внимательно оглядела себя, стряхнула с кофты и платка пыль, сказала, не глядя на свекра:
– Мне без этого нельзя… Мне казак нужен, а не хочешь – я найду себе, а ты помалкивай!
Она виляющей быстрой походкой дошла до гуменных ворот, скрылась, не оглянувшись, а Пантелей Прокофьевич все стоял у рыжего бока веялки, жевал бороду и недоуменно и виновато оглядывал мякинник и концы своих латаных чириков. «Неужели на ее стороне правда? Может, мне надо бы было с нею грех принять?» – оглушенный происшедшим, растерянно думал он в этот миг.
VI
В ноябре в обним жали морозы. Ранний перепадал снежок. На колене против верхнего конца хутора Татарского стал Дон. По хрупкому сизому льду перебирались редкие пешеходы на ту сторону, а ниже одни лишь окраинцы подернулись пузырчатым ледком, на середине бугрилось стремя, смыкались и трясли седыми вихрами зеленые валы. На яме, против Черного яра, в дрямах, на одиннадцатисаженной глубине давно уже стали на зимовку сомы, в головах у них – одетые слизью сазаны, одна бель моталась по Дону, да на перемыках шарахался судак, гоняясь за калинкой. На хрящу легла стерлядь. Ждали рыбаки морозов поядреней, покрепче, – чтобы по первому льду пошарить цапками, полапать красную рыбу.
В ноябре получили Мелеховы письмо от Григория. Писал из Кувински, из Румынии, о том, что ранен был в первом же бою, пуля раздробила ему кость левой руки, поэтому отправляют его на излечение в свой округ, в станицу Каменскую. Следом за письмом проведала мелеховский курень другая беда; года полтора назад подошла Пантелею Прокофьевичу нужда в деньгах, взял у Мохова Сергея Платоновича сто рублей серебром под запродажное письмо. Летом в этом году вызвали старика в магазин, и Атепин-Цаца, ущемив нос в золотое пенсне, глядя поверх стекол на мелеховскую бороду, заявил:
– Цто же ты, Пантелей Прокофьиц, будешь платить или как?
Оглядел Пантелей Прокофьевич пустующие полки и глянцевитый от старости прилавок, помялся.
– Погоди, Емельян Констентиныч, обернусь трошки – заплачу.
На том кончился разговор. Обернуться старику не пришлось – урожай не указал, а из гулевой скотины нечего было продавать. И вот тебе, как снег на темя, – приехал судебный пристав, прислал за неплательщиком – и в два оборота:
– Вынь да положь сто целковых.
На въезжей, в комнате пристава, на столе длинная бумага, на ней читай – не перечь: