Тихий Дон
Шрифт:
– Сена ноне…
– Во-во… Луговое – корм, а со степи – гольный донник.
– Бывалоча, в старину до Рождества в попасе.
– Калмыкам добро!
– Экхе-м…
– У атамана-то волчий ожерелок, ишь голову не повернет.
– Калкан нажрал, боров, дьявол!
– Тю, сват, аль зиму пужаешь? Тулупишше-то…
– Цыган теперича шубу продал.
– На Святках ночуют это цыгане в степе, а укрываться нечем, бреднем оделся, забрало до тонкой кишки – проснулся цыган, палец-то в ячейку просунул и матери: «Ху, маманя, гутарит, то-то на базу и холодишша!..»
– Упаси
– Быков ковать, не иначе.
– Надысь рубил я белотал у Чертовой ендовы, хорош.
– Захар, мотню застегни… Отморозишь – баба с база сгонит.
– Гля, Авдеич, ты, что ль, обчественного бугая правдаешь?
– Отказался. Паранька Мрыхина взялась… Я, дескать, вдова, все веселей. Владай, говорю, в случай приплод…
– Эх-ха-ха-ха!
– Гы-гы-гыыы!..
– Господа старики! Как всчет хвороста?.. Тишше!
– В случай, говорю, приплод объявится… кумом, стал быть…
– Тише! Покорнейше просим!
Сход начался. Атаман, поглаживая запотевшую насеку, выкрикивал фамилии раздатчиков, дымился паром, обдирал мизинцем сосульки с бороды. Позади, у хлопающей двери, – пар, давка, звучные хлопки сморканий.
– В четверг нельзя назначать порубку! – старался перекричать атамана Иван Томилин и тер пунцовые уши, кособоча голову в синей артиллерийской фуражке.
– Как так?
– Ухи оторвешь, пушкарь!
– Мы ему бычиные пришьем.
– В четверг половина хутора за сеном на отвод сбираются. Эк рассудили!..
– С воскресенья поедешь.
– Господа старики!..
– Чего там!
– В добрый час!
– Гу-у-у-у-у!..
– Го-го-го-ооо!..
– Га-а-а-а-а!..
Старик Матвей Кашулин, перегибаясь через шаткий стол, запальчиво взвизгивал, тыкал в сторону Томилина ясеневым гладким костылем:
– Погодишь с сеном!.. Небось!.. Как обчество… Ты сроду поперек становишься. Молодой, дурак, братец ты мой!.. Вот!.. Ишь ты!.. Вот…
– Ты сам до старости ума в соседях занимаешь… – Выпячивая голову из задних рядов, безрукий Алексей частил, примаргивал глазом, судорожно дергал дырявой щекой.
Он шесть лет враждовал со стариком Кашулиным из-за клочка перепаханной земли. Бил его каждую весну, а земли захватил у него Матвей Кашулин с воробьиную четверть, – зажмурившись, переплюнуть можно.
– Замолчь, судорога!
– Жалкую, что далеко, – отсель не достану, а то я бы тебя зыкнул, аж красную соплю б уронил!
– Ишь ты, моргун косорукий!..
– Цыцте вы, связались!..
– Вон на баз, там и склещитесь. Право.
– Брось, Алексей, вишь, старик наежился, ажник папах на голове шевелится.
– В тигулевку их, какие скандальничают!..
Атаман вплюснул кулак в пискнувший стол.
– Зараз сидельцев позову! Молчать!..
Смолкая, гул прошелся до задних рядов и заглох.
– В четверг, как рассвенется, выезжать на порубку.
– Как вы, господа старики?
– В добрый час!
– Давай Бог!
– Ноне стариков не дюже слухают…
– Небось будут слухать. Аль управу не сыщем? Мой Алексашка, как отделял его, было-к в драку кинулся, за грудки хватался. Я его доразу секанул: «Зараз же заявляю атаману и старикам, выпорем…» Посмирнел, слег, как травина под полой водой.
– А ишо, господа старики, получена от станишного атамана распоряжения. – Атаман перевел голос и покрутил головой: стоячий воротник мундира, задирая подбородок, врезался в шею. – В энтую субботу в станицу молодым на присягу. Чтоб к вечеру были у станишного правления.
У крайнего к двери окна Пантелей Прокофьевич, по-журавлиному поджимая хромую ногу, стоял рядом со сватушкой. Мирон Григорьевич в распахнутом тулупе сидел на подоконнике, улыбался в гнедую бороду. На коротких белесых ресницах его пушился иней, коричневые крупные конопины налились от холода кровью, посерели. Около, перемигиваясь, улыбаясь, толпились казаки помоложе, а в середине, сдвинув на плоский лысеющий затылок синеверхую атаманскую, с серебряным перекрестом, папаху, покачивался на носках одногодок Пантелея Прокофьевича – нестареющий, вечно налитой, как яблоко антоновка, румянцем – Авдеич, по кличке Брёх.
Служил Авдеич когда-то в лейб-гвардии Атаманском полку. На службу пошел Синилиным, а вернулся… Брёхом.
Он первый из хутора попал в Атаманский полк, и диковинное поделалось с казаком: рос парнем, как и все; водилась за ним с малых лет малая придурь, а со службы пришел – и пошло колесом под гору. С первого же дня, как только вернулся, начал рассказывать диковинные истории про службу свою при царском дворце и про свои необыкновеннейшие в Петербурге приключения. Ошалелые слушатели сначала верили, разинув рты, принимали на совесть, а потом и открылось, что – враль Авдеич, каких хутор с основания своего не видывал; над ним смеялись в открытую, но он не краснел, уличенный в чудовищных своих измышлениях (а может, и краснел, да за всегдашним румянцем не разобрать), и врать не переставал. Под старость вовсе свихнулся. Припрут к стене – обидится, в драку лезет, а молчат, посмеиваются – горит в небывальщине, насмешек не замечает.
Был в хозяйстве – дельный и работящий казак, делал все с рассудком, кое-где и с хитринкой, а когда касался разговор атаманской его службы… тут уж всякий просто руками разводил, приседая на землю от хохота, выворачивавшего нутро.
Авдеич стоял в середине, качался на растоптанных в круглышок валенках; оглядывая толпившихся казаков, говорил веско и басовито:
– Ноне казак совсем отменитый. Мелкий казак и никудышний. Соплей любого надвое перешибешь. Так, словом, – и, презрительно улыбаясь, придавливал валенком плевок, – мне довелось в станице Вешенской поглядеть на мертвые костяки, вон было казачество – это да!..
– Где же раскопал их, Авдеич? – спросил голощекий Аникушка, толкая локтем соседа.
– Ты, односум, уж не бреши, ради близкого праздника. – Пантелей Прокофьевич сморщил горбатый нос и дернул в ухе серьгу. Он не любил пустобреха.
– Я, брат, сроду не брешу, – внушительно сказал Авдеич и с удивлением оглядел Аникушку, дрожавшего, как в лихорадке. – А видал мертвячьи кости, как дом строили моему шурину. Зачали фундамент класть, отрыли могилу. Стал быть, в старину тут у Дона, возле церкви, и кладбище было.