Тихий гром. Книга третья
Шрифт:
— Собаку ни за что убил, а сами посля того, как кобели, грызлись. Ну, коль невтерпеж, так побили бы друг дружку по-людски, кулаками, что ль. Для чего было рожу-то похабить?
— Э-э, Даша, эт завсегда так бывает: богатый в драке берегет рожу, а бедный — одежу. Глянь, шубенка моя целехонька. И Гаврюхе я ничего не попортил, кроме бороды… Борода отрастет, скула заживет — вроде бы ничего и не было.
— Нет, Макар, — возразила Дарья, своя кожа шубы дороже. Чего ж ее зря-то рвать?
— Подумаешь, кожа. Вот бы на войне такая же драка была: ружья в сторону, шашки
Макару хотелось побалагурить, чтобы отвлечь Дарью от тяжких мыслей, но, приподнявшись на локте и увидя пригородные мельницы, сменил разговор, поскольку времени на пустые слова уже не осталось.
— Даша, Даш… ты хоть и бойкая до невозможности баба… Бешеного цыганского жеребца и то вон как уездила. Ведь сам тот цыган, хозяин, не мог на его сесть, а ты укротила такого зверя…
Макар лихо крутанул свой пшеничный ус, всунул его в рот и зажевал, будто норовистый конь, подскочив к барьеру, затоптался на месте. А Дарья глядела на него недоуменно и никак не могла сообразить, для чего это припомнил он давнее лихачество ее.
— Какой-нибудь завалящий мужик не подступится к тебе… Но ведь бывает же с бабами… с тоски… они и по своей охоте поддаются…
— Ах, дак вот он об чем! — перебила Дарья. — Башку под топор несет, а в той башке не об детишках оставленных думы, не об муках бабьих, а вон об чем!
— Ну, Даша, ты…
— Да вы сами-то, — взорвалась Дарья, — мужики окаянные, чуть от своей бабы отворотилси, уж на чужую глаза пялит.
— Не все такие, Даша. А коль бывает чего, дак, може, оттого, что своя баба плохо привечает.
— Черт вам угодит! — вскрикнула Дарья. От их шума конь заволновался и побежал быстрее. — Сколь волка ни корми, он все в лес глядит.
— Да не шуми ты, ради Христа, — взмолился Макар. — Гляди, вон Рыжку и то напужала… Ну, бывает, что пошаливают иные мужики, дак ведь не все такие…
— Вот и бабы не все такие.
— И опять же, слышала, небось, чего старики-то сказывают, — гнул свое Макар. — Мужнин-то грех за порогом остается, а жена все домой несет. Оттого мужику завсегда больнее от бабьего греха.
Раньше Дарья не слышала такой пословицы и была удивлена ее простоте и правде, оттого с возражением замешкалась. А Макар, видя ее замешательство, подумал, что снова обидел жену, и, не желая добавлять горечи в последние минуты перед расставанием, заговорил торопясь:
— Ладноть, Даша, ты уж мине прости, непутевого дурня. Да и прощаться, знать, пора приспела… Во-он до того краю татарского кладбища довезешь — и будя. Домой поворачивай. А я по-солдатски, с котомкой, по городу пешком вдарюсь.
Слова эти повернули Дарью к жестокой действительности. Ни согласиться с мужем, ни возразить ему она уже не могла — слезы хлынули сами собой и отделили ее от мира водянистой пеленой. Все поплыло вокруг, а горло перехватила колючая горечь.
— Э-э… — заикнулся Макар и суетливо ткнул руку в карман полушубка, доставая оттуда бумажный кулек, — вот чего, Даша, конфетков надысь купил я у Прошечки… отвези ребятишкам от мине, будто из городу…
Уразумев, что гостинец этот
— Ах, кабы завсегда ты таким вот догадливым был!
Макар между тем перехватил у Дарьи вожжи и, пропустив две встречные подводы, круто развернул коня в обратный путь и остановил его.
Суетливо выскочив из дровней, Макар наклонился, чмокнул Дарью куда-то в висок и, приподняв котомку, сильно ударил вожжой коня. Дарья, захлестнутая новой слезной волной, обернулась в санях и, утирая лицо варежкой, с укоризною простонала:
— Чего ж ты заторопилси-то, как на пожар!
— Все, Даша, все! — крикнул вслед Макар и остановился посреди дороги. — Сколь же можно терзать себя этим самым прощанием?! — это уж он для себя сказал, потому как Дарья слышать его не могла. Рыжка уносил ее все дальше и дальше. Косой полет редких снежинок все плотнее штриховал белесую, мутную даль, и скоро подвода стала превращаться в большое размытое пятно.
Сдернув с головы шапку, Макар широко помахал ею и понял, что не только от снега рябит в глазах — жгучую влагу ощутил на веках, утерся шапкой и, повернувшись кругом, едва успел отскочить с дороги: прямо на него бешено летела тройка вороных коней.
— Тьфу ты, корявый разбойник! — выругался Макар вслед уносящейся тройке и, накинув шапку, шагнул на дорогу. — Ведь без фронта оставил бы Дарью вдовой, а детишков — сиротами… Никакой войны для его нету! Никакое горе к ему за семь верст не подступится — все золотом отшибет… И до чего ж люди неровно живут — одни в муках, в слезах тонут, другие в богатстве, в радостях захлебываются… Вот бы нашелси человек да поделил бы на всех поровну и радостей, и печалей… — И сам себе усмехнулся Макар, шагая по пустырю к первым домикам Гимназической улицы. — Нет, у одного силов на такое дело не хватит. Мы, понятно, свое горе хоть кому бы и за так отдали, а вот он, вражина, небось, не захочет поделиться своим достатком. В драку полезет, воевать зачнет, зубами в любое горло вцепится, а гроша ломаного не уступит.
Самоедов это, Егор Прохорович, проскакал, богатый золотопромышленник и разгульный повеса. Вся округа знает его. И в лицо признать не ошибешься: корявое оно у него до безобразия, тонкие губы и нахальные коричневые глаза, реденькие темные бакенбарды цепляются волосок за волосок. Ни усов, ни бороды не носил.
— И скажи ты на милость, — не мог унять своих взбудораженных мыслей Макар, — с рожи болван, а во всем ему талан. Жена, сказывают, красавица писаная и молодая. Видать, за деньги красоту свою продала да теперь на этакую харю любуется… Не зря, знать, сказано: были бы денежки, полюбят и девушки. А ведь его рылом только детишков пужать малолетних… Небось, из городского бардака в Кочкарь к себе скачет. В Малоказарменском переулке таких заведений хватает. А рабочие на Прийске тем временем золото ему черпают, — распалялся Макар, не замечая, что вошел уже в улицу и начали изредка встречаться прохожие.