Тихий гром. Книга третья
Шрифт:
Все дружно стали садиться за стол.
И как это происходит, не понять. Ведь сам Иван Корнилович Мастаков хоть и был неуклюжим и чудаковатым на вид, но до страсти любил власть, и Чулком-то в глаза, кроме Прошечки, редко кто называть его отваживался. Противоречий не терпел и всю семью держал в кулаке, в великой строгости, а сыновья — все шестеро — были какие-то разнокалиберные и по росту, и по цвету, и по характеру.
Одни были злые и взбалмошные, другие чуть подобрее, помягче, но характер всех их бабка Пигаска определяла
А вот двое «старшеньких» вернулись домой еще в конце февраля, но радости отцу не принесли: то пьют до безумия, то с похмелья лежат и сквернословят, а то еще в городском доме, какой Чулок под квартиры сдавал, вышвырнули жильцов из одной комнаты и сами там поселились. Квартирантов стали обирать да пропивать эти деньги, по разным заведениям прогуливать. А дома-то — семьи у них.
Как-то на пасхальной неделе облагодетельствовали они родителей своим посещением. Не зная, как их утихомирить, отец упросил сынков съездить в Бродовскую исповедаться в церковь. Авось, вернется к ним разум. На коленях молил, и они согласились.
Но согласились-то с умыслом опять же, чтобы отца успокоить и самим потешиться. Младший, Назарка, подмигивать стал Ипату — соглашайся, мол, чего бы нам не скататься до Бродовской по этакой весенней благодати! Да на добром коне!
Старший-то, Ипат, весь в отца пошел: волосы тоже темно-гнедые, лицо широкое, да еще бакенбарды для чего-то вырастил, сутуловатый, округлый такой, и походка отцовская, с важностью. Носил все время форменную одежду. А Назарка — маленький, щупленький, черненький, с короткими усиками. Одевался по-городскому — в темно-коричневом костюмчике ходил.
На церковной паперти встретили они Василия Рослова.
— О, Васька! — загорланил Ипат. — С приездом! За каким чертом тебя сюда принесло? Давно прибыл-то?
— Недавно. А вас зачем принесло?
— Нас родной батюшка пропер сюда, во грехах покаяться, — пояснил Назарка, — потому как наделали мы их множество!
— Ну вот, а меня родной дедушка послал.
— Ваших-то никого с тобой нет? — спросил Назарка.
— Нету. Вчерась все отмолились, а я не поехал.
— Ну, вот и наши все отмолились, а нас одних, сиротинок, отправили, — трещал Назарка. — Зайдем, что ль, во храм-то?
Дверь была распахнута настежь, туда и сюда бесперечь сновали люди. Несмотря на пасхальные дни, народу в церкви было негусто. С амвона поп читал проповедь. Но это был другой священник, не отец Василий. Мочальная седая борода и сивые, редкие, длинные волосы. Очки в серебряной оправе на хрящеватом носу. Голос у него скорбно дрожал и срывался.
— Батюшку-то, как зовут? — спросил Назарка у ближайшей старушки.
— Отец Сергий, — проскрипела та в ответ.
А с амвона неслись жгучие слова проповеди:
— …И Христос проповедует свободу, равенство и братство не одной какой-либо группе людей, отдавая предпочтение тому
И в этом вся сила обаяния учения Христа в противовес подделывающемуся под Евангелие учению земному о счастье всех людей. Счастье так заманчиво, к нему так жадно протягиваются со всех сторон руки, но обычно люди не ищут внутреннего содержания, их манит только самое слово «счастье» и возможность ощутить сытость и довольство, хотя бы на трупах своих ближних; в такой кровавой борьбе за такое счастье совершенно отсутствует сознательное отношение к смыслу бытия…
Свобода себялюбивого «я» освобождает человека от всяких размышлений и разрешает, не задумываясь, подвергать огню и мечу все, что составляет преграду к удовлетворению чисто животных инстинктов. Отсюда угнетение богатыми классами бедного люда, отсюда ненависть низших слоев общества к высшим, ибо во взаимоотношениях людей нет другого содержания, как только выгода, хотя бы и высшего порядка…
И вот, переживая все ужасы наших дней, мы все убедились, что свобода стоит ровно столько, сколько стоит находящийся в центре ея человек, и что свобода может не только уподобиться деспотизму, но и превзойти его. Всю гибельность власти такой свободы над человечеством сознавали лучшие умы седой древности, для них было ясно, что должна прийти другая, действительная свобода, и эту свободу принесет на землю мессия…
— Ну, хватит тебе бубнить-то! — заорал от входа Ипат. — Тут исповедаться никакого терпения нету, а он бубнит и бубнит.
Старухи и старики заоглядывались на него, зашикали, а Ипат, как ни в чем не бывало, достал из портсигара папироску и подпалил зажигалкой.
— В наше время, — продолжал батюшка, — праздник воспоминания рождества Христова приобретает особое значение: о спасителе сугубо вспомнят верующие, протянутся к Евангелию душа и рука неверующего. И снизойди к нашей немощи, господи, проясни наше сознание, дай нам познать твою истину и сделай нас свободными! Аминь!
— Ну, пошли! — позвал Назарка.
— Вы чего, правда, что ль, исповедаться собрались? — удивился Ипат, потягивая из папироски.
— А ты? — спросил Василий.
— Да пошел он к черту, долгогривый!
— Ну и оставайся со своими грехами, — зубоскалил Назарка, — а мы пойдем.
Он подхватил Василия под руку и потащил вперед. Желающих покаяться грешников возле аналоя почти не было. Одного батюшка уже исповедовал, да еще стояла тут немолодая женщина.
— Я вот за этой бабой пойду, — сказал Назарка, — а ты уж за мной.
— Иди, иди, — согласился Василий, — а я погожу…
Когда поп накрыл покрывалом Назарку и стал выспрашивать о грехах, тот без разбору отвечал: «Грешен», а священник неустанно твердил: «Бог простит». Стоя на коленях, Назарка увидел свесившуюся цепочку из часового кармана батюшкиных брюк. Часы он немедленно вытянул, а заодно из другого кармана умыкнул зеленую тетрадку.
Покончив с грехами, поп снял покрывало, а поднявшийся грешник не уходил от него, строя страдальческие гримасы.