Тимофей с Холопьей улицы. Ханский ярлык
Шрифт:
Она снова возвратилась мыслью к Тимофею. К нему относилась и насмешливо тощий да некрасивый какой, — и с невольным уважением, даже чувствовала страх перед его необычностью.
«Чудно! Картинку принес… Ну к чему она? — Покосилась на уголок пергамента, выглядывающий из-за божницы. Но встать не захотела. — И глядит своими глазищами с синими кругами… Сестры смеются, спрашивают: «Тебе с ним не страшно, когда одни остаетесь? Строгий он у тебя». Да уж не из веселых».
Она вздохнула и пошла к сестрам.
СВАДЬБА
Праздновали
В поднебесье мчались взбитые облака. Отрываясь от них, таяли прозрачные белые клубки.
«Завтра будет вёдро», — глядя на маленькие тающие клубки, подумал Тимофей. Он решил возвратиться в собор.
Тимофей любил его не в часы многолюдья, а вот таким, как сейчас: тихим и молчаливым, словно к чему-то прислушивающимся. Каждый раз открывал он здесь для себя что-то новое: то дивную линию арок, то нежный узор деревянной резьбы или каменного ковра. Эти открытия наполняли душу светлой радостью. В такие минуты он чувствовал в себе прежде неведомые ему силы, будто суждено свершить ему что-то большое, важное. Так, верно, в молодом деревце бродят живительные соки, нетерпеливо ожидая весеннего расцвета.
С трудом приоткрыв кованую дверь, Тимофей проскользнул на широкую каменную лестницу, что, извиваясь, вела на хоры. Здесь, поближе к нему, обычно молились именитые.
На стене возле колонны чья-то нетвердая рука нацарапала: «Се Степан псал». Миновав ризницы и не ведая, что неподалеку глубокий тайник, где хранится городская казна, Тимофей остановился у края хоров и стал вглядываться в росписи под куполом. Совсем молодой пророк Даниил, с серьезным, задумчивым лицом, поднял коричневую длань, словно говоря: «Не торопитесь, вдумайтесь». Убеждая, приложил руку к сердцу худоликий Соломон.
Послышались чьи-то шаги, и Тимофей поспешно спустился вниз. Утомленно мерцали свечи. Нежные краски притвора влекли, как откровение. Тимофей подошел ближе к росписи. Печально смотрела на него своими огромными очами Елена Мартирьевской паперти. Над головой ее русский мастер сделал надпись: «Олёна». О чем думала эта Олёна? Чем-то напоминала она Тимофею его мать, раньше срока умершую от непосильной работы. Может быть, печалью в глазах, когда лежала тихая и покорная, прощаясь со светом и угасая?
Тимофей вышел на улицу.
Солнце пронизало вспенившиеся облака, и лик города просветлел, и засеребрились стены собора. Но северная сдержанность природы чувствовалась и в неяркой зелени садов, и в порывах ветра, что временами приносил издалека дыхание Студеного моря. Тимофей глубоко, всей грудью вдохнул воздух. Эх, до чего на свете любо! Любо вдыхать этот ветерок луговых просторов и дальних морей, слушать вкрадчивый плеск волховской волны, подставлять лицо скупому, то и дело прячущемуся солнцу и ждать от каждого дня, от каждой былинки чуда!
И, как это все чаще бывало теперь с ним, Тимофей внутренне снова ощутил приближение какой-то далекой светлой радости. Он не мог бы сказать точно, чего ждет, во что
Мысли были неясны, клубились, как утренний туман над Волховом, но сердцем знал — вот так же, как сейчас, из-за туч брызнет лучами щедрое солнце, согревая озябший, истосковавшийся по свету мир.
На Легощинской улице Тимофей встретил Авраама. Кузнец обрадовался, стал шутить:
— Аль зазнался, сынок, не заходишь?
— Что вы, дядя Авраам! Недосуг… — И вдруг выпалил: — Ожениться собираюсь! На Ольге Мячиной…
— Да ну?… — Авраам неодобрительно крякнул. — Неужто Мячин снизошел, не брюзжит боле, как худая муха в осень? Хотя, когда пять дочерей… — Он усмехнулся, в глазах его промелькнула живая, умная хитринка. — Вола в гости зовут не мед пить, а воду возить…
Тимофей насупился.
— Ну, лишнее болтаю, — посерьезнел Авраам. — Счастья тебе…
— Вы, дядя Авраам, посаженым отцом будете? — тихо, просительно произнес Тимофей.
Старый кузнец успокоил его:
— Кому ж боле? Ясно, буду!
Только сейчас заметил Тимофей, что его учитель за последнее время очень осунулся, похудел.
— Не болеете часом, дядя Авраам? — обеспокоенно спросил он.
Кузнец насупился:
— Здоров, да одни чирьи зарабатываю, квас кишки переел.
И впрямь, почти все, что он зарабатывал, приходилось опять отдавать за долги Незде. А тут еще сестра заболела, племянник руку повредил, таская бревна, у всех одежа издырилась.
Они расстались. И Авраам, продолжая путь, огорченно думал: «Ну какая она ему опора. Пышнотела, а недума. Все смешки ни с чего да смешки… Что нашел в ней? А может, так и должно быть: серьезность устает и вот к такой тянется? — Ольгу знал с детства, видел, как росла, превращаясь из малолетки в невесту. Была в ней кошачья, вкрадчивая гибкость, раздражавшая его, старика, и вся она — с маленькими, хищными зубами, вызывающей походкой — была, как он определил, «игрючая, гораздая на бабьи семьдесят две увертки на день». Авраам пошевелил густыми бровями, то собирая их на переносице, то распрямляя. — Ну, да не мне быть судьей и отговорщиком. — Усмехнулся, вспомнив, как в молодости сам говорил о полюбившем сердце: «Без огня горит, без ран болит…» Да… младость резвости полна, и не нам, старикам, судить, кого надобно любить, а кого нет. С нашей меркой ввек не полюбишь…»
Когда Тимофей в первый раз заслал сватов, ему отказали.
— Молода, пусть вольной погуляет, — сказал отец Ольги, значительно поджимая губы.
Во второй раз, через полгода, приняли сватов приветливо и назначили сговорный день.
Авраам с Тимофеем пришли под вечер. Мячины посадили их в горнице на почетном месте, в переднем углу. Некоторое время все молчали, только было слышно, как во дворе суматошились куры.
Начал разговор Авраам.
— Мы для доброго дела пожаловали… — сказал он с достоинством и оперся ладонями о свои широко расставленные колени. — У вас есть березка, у нас — дуб, давайте вместе гнуть!