Тишайший
Шрифт:
– Помолимся.
Аввакум стал гадать, как ему пристроиться, но на плечо ему легла рука Неронова.
– Пошли, Аввакумушка, на волю. Душно в келии. А ты, Ананий, когда Илларион помолится за нас, грешных, отдохни… Игумен обедать приглашает.
Зимний день отблистал. С поголубевших сумеречных снеговых полей летел, драл лицо жгучий огонь холода.
– Засиделись, – сказал Неронов, раздвигая плечи, чтобы набрать грудью свежего воздуха. – Пошли, Аввакумушка, к твоим, благословлю Марковну. Знаю, каково ей.
– Я
– Что же ты бедности, неразумный, стыдишься? – укорил Неронов. – Сын Божий в яслях родился. Помнить про то надо и радоваться, коли Господь послал тебе испытание.
Шли вдоль монастырской деревеньки.
– На краю избенка-то, – опять повинился Аввакум. – Я тебя, отец, провожу обратно. Марковна больно будет рада тебе.
– Погляди, как звезды радостно загораются. Воистину Онисима-овчарника день, – Неронов остановился, оглядывая налившийся густой синевою небесный купол.
С того конца села, куда шли, вдруг звонко окликнули:
– Эгей!
И тотчас окликнули с другого конца:
– Эге-ге-ей!
– Ой ли! Ой ли! – позвала певуче женщина совсем недалеко где-то.
– Ишь ты! – заулыбался Неронов. – Звезды окликают. В честь Онисима. Дай, Господи, хорошего приплода овечкам.
Кривенькой тропой пробрались к избе. Словно по бревну шли, размахнув руки, чтоб в снег не оступиться.
Изба на чистом снегу чернела, как подсохшая, отболевшая язва. Шагов за десяток ударило в нос скисшим дымом, детскими поносами, сгнившей в грязи овчиной, собачьей шерстью…
– Петрович, ты? – От стены отделился человек.
– Марковна, чего это на морозе?
– Душно! Мутит меня. Ой, да ты не один!
Неронов отстранил Аввакума, подошел к Марковне.
– Прими благословение мое, женщина!
– Это Неронов, Марковна! – сказал из-за спины Неронова Аввакум.
Марковна поклонилась, поцеловала попу Ивану руку.
– Помолись за нас, отче!
– Вы за меня помолитесь! – Неронов нежданно опустился на колени.
– Да что это! Да как же! – испугалась Марковна.
– Перекрести меня! – попросил Неронов. – Святые вы у нас, женщины вы наши, дающие нам детей и принимающие в награду от нас одни только муки.
– Отче! – взмолился Аввакум. – Встань.
– Нет, Аввакумушка! Преклони-ка и ты колени!
Аввакум послушался.
Постояли в снегу на коленях перед потерявшейся Марковной, поднялись.
– Не провожай меня, – попросил Неронов. – И молю тебя, помни – возлюби женские муки, не будь суров к прихожанкам своим. Когда потребуют на них суда, себя суди. Тут и весь мой сказ, Аввакумушка. Прощай.
И ушел.
– Вот ведь какое дело! – развел руками Аввакум, пригораживая Марковну от поднявшегося с сугробов ветра.
Синяя льдина неба на февральском солнце не таяла. Земля, раздавленная холодом, растеклась, как блин по сковороде.
Конца-края нет пустыне. Сидеть бы человечкам, в трубу дым пускать. Ан нет! Шевелятся.
Заиндевелые лошадки гривами помахивают, трусят, трусят; на миг единый остановись, так и вмерзнешь в пронзительную глыбу неба. Обоз велик, идет он в Нижний Новгород из купеческого села Большое Мурашкино, отданного в вотчину ближнему боярину Борису Ивановичу Морозову. Идет обоз кружным путем. Новый управляющий всеми имениями Морозова колдун Моисей, отправляясь на торг, заодно надумал помолиться новым для себя богам в макарьевском Желтоводском монастыре.
Игумен хотел было сказаться больным, но Моисей пожертвовал воз овчинных шуб и тулупов; игумен передумал, принял управляющего в своих покоях и не промахнулся.
Собеседником Моисей оказался не только замечательным, но и наиполезнейшим. От Моисея игумен узнал новую цену на соль. Правда, утром прибыл из Нижнего гонец с официальным известием, но к утру, когда обоз выступал в дорогу, у монахов уже было готово пять возов рыбы. Рыбу следовало сбывать по холоду.
С этим же обозом отбыл в Лопатищи поп Аввакум с семейством.
Игумен для человека, приятного Неронову, саней не пожалел.
Ехали Волгой. По льду сани сами катятся.
– Марковна, терпишь?
Аввакум разгребал сено, открывал щелочку в огромном воротнике тулупа. Из недр овчины выкатывалось облачко пара.
– Жива, спрашиваю?
Марковна, чтоб не застудиться, рот на замке держит. Улыбается, закрывает и открывает свои солнышки: все, мол, хорошо!
«Ишь ты! – удивлялся Аввакум, пряча жену от мороза под овчиной и сеном. – Глаза-то у Марковны в синь кинулись, а на самом-то деле серые глаза. Уж такие это глаза, что и нет таких других на всем белом свете».
Монах-возница торкает Аввакума в бок:
– Петрович, не дремлет Марковна-то?
– Не-ет! – Аввакум утирает лицо ладонями: не прихватил ли где мороз.
– А то ведь сегодня Тарас-куманник, днем кумаху наспать можно.
– У Марковны лихорадки не бывает.
– Это хорошо, а все ж поглядывай!
– Спасибо на добром слове.
– Петрович, а как же с рыбой-то теперь будем? Без соли-то – только вонь разводить.
Аввакум тяжело трясет головой: он тоже не понимает. Утренний гонец воеводы всем задал мозгами так и сяк крутить. Оказывается, с седьмого уже февраля цена на соль сделалась немыслимо дорога. Пуд теперь стоит три рубля тринадцать алтын с деньгой. Слыханное ли дело?!
Сани повизгивали все звончей да звончей. Небо-то все текло, текло, да и ввалилось наконец в ночную тихую заводь.
Извозчики то и дело спрыгивали с саней, бежали рядом по насту, разгоняли стынущую кровь.
Аввакум, заглядывая под тулуп Марковны, теплым дыханием отогревал ей нос, щеки, глаза в стрельчатых от инея ресницах.
– Ничего, Петрович! Ничего, дотерплю! – шевелила Марковна посиневшими губами, а улыбалась счастливо: жалеет муж.
– Да уж потерпи! Дымы вон за окоемами столбами поднялись. Близко до ночлега. Мальчонка-то наш не задохнулся?