Тишайший
Шрифт:
– Живехонек, все бока затолкал.
– Марковна!..
– Да нет, Петрович. Неопасно толкается. Спит он теперь.
На постой принял их мужик богатый, маленько торгующий.
– Ночуйте, места хватит. Алтын всего и беру с человека, а по деньге накинете – пожалуйте за стол. Что сами едим, то и постояльцам.
Аввакум заплатил полуполтину, рубленный на четыре части талер с царским клеймом.
– Вот тебе деньги, душа человек. Да чтоб щи были огненные, да пирогов с грибами подай – пост начинается. Да дровишек-то не жалей, топи так, чтоб от жары волос трещал. Закоченела
Мужик монетку на зуб попробовал и давай домашних пошевеливать: сыновья натащили дров, жена загремела чугунами, свечи зажег, в лампаду масла долил.
– Только тебя-то, батюшка, на печи положить не могу! Странница у меня ночует.
Как бы подтверждая слова хозяина, заскрипела рассохшаяся лесенка за печью, и, повязывая платок, чтоб на людях не быть простоволосой, вышла из-за печи молодуха. Слова вымолвить не успела, а все уже гордыню-то свою тотчас и положили ей в ноги. И ладно бы мужики, но и женщины! Женщины в первую даже очередь, потому что понимали – какая это красота. Молодуха первая поклонилась новоприбывшим, со вниманием и почтением животу Марковны, на сынишку и на монаха-возницу не посмотрела даже, а на Аввакума подняла глаза. У попа душа и пискнула, как рыбий раздавленный пузырь. Не глаза – ночь! Ночь и ночь, да только огненная. В ушах так и забухало. Тут ведь плюнуть бы да и перекреститься. Ан нет, скосила глаза жгучая стыдная сила на грудь, на округлости, ласковые да беззащитные будто бы… Обомлел Аввакум. Обомлел и подурел. Спрятать бы свой позор за слово: «Мол, погода-то! Мороз-то! Куда крещенскому!» Так ведь нет, – не то что слова разумного в голове в тот миг не сыскалось, но даже и мычанья телячьего. Да и сил не было спрятать немочь стыдную, розовым туманом с головы до пят обволокло.
А дева в шубу вырядилась да и пошла в катух. Тут только и отпустило маленько Аввакума.
Хозяину избы красота будто и нипочем.
– Наказанье с этими бабами. Ладно, когда мужик мыкается по дорогам, а то баба. Говорю: «Чего мыкаешься?» А она в ответ: «Скучно на одном месте». Я ей: «Куда муж смотрит?» А она: «Некому за мной смотреть. Девица я». «Отчего ж, – говорю, – замуж не идешь?» А она хохотать: «Ровню себе не сыскала. Ни один из вашего брата крылышки не опалил».
– Так она гулящая, что ли? – высохшим горлом просипел Аввакум.
– Вестимо, гулящая! Да только ниже воеводы к себе не допускает. Тьфу ты! – И хозяин сплюнул через плечо, да уж больно что-то делано.
Вернулась в облаке мороза девица.
– Небо тучами затягивает. К утру потеплеет. – Сказала, и всю грязь, какой хозяин забросал и ее саму, и гостей, смыло. Будто и не слыхали ничего.
– Петрович! – позвала Марковна Аввакума.
Тот так и подбежал, по-собачьи, не понимая, что нужно сделать, но готовый исполнить и вовсе невыполнимое.
– Петрович? – удивилась Марковна.
– Да вот он я!
– Ванюшку возьми! Устала я, чай. Залезу на печь, а ты мне его подашь.
– А поесть?
– Разморило в тепле.
– Молока хоть выпей! – сказала красавица. – Хозяйка, дай молока гостье.
Хозяйка принесла кринку молока и хлеб. Красавица взяла молоко, налила в кружку, подала Марковне. Та пила, не спуская глаз с прекрасного лица девицы.
– Что ты так смотришь?
Марковна улыбнулась.
– От радости это я! Дочку жду. На хорошего человека поглядеть – дитю польза.
– Господи, господи! – Тучки пошли по лицу красавицы. – Было бы в красоте счастье, а то ведь по-другому говорят: не родись красивой…
Ночью, лежа на полу на тулупе и под тулупом, Аввакум изнывал от жары; тулуп сбросишь – вроде холодно, и уснуть никак нельзя от греховных картин, плавающих в мозгу.
На печи, тихонько посапывая, нежная голубушка Марковна с птенчиком, но подлая мыслишка Марковну стороной обтекает, шарит в горячей тьме.
Сбросил-таки Аввакум тулуп, на коленях приполз под иконы и стал молиться. Да так разошелся, что и заплакал.
Услыхала Марковна молитву Петровича, сошла с печи, стала рядом. А тут и ночная соседка Марковны очнулась от грез, послушала шепот в красном углу и тоже на молитву встала. Так и молились до петухов под богатырский храп монаха-возницы.
Утром – диво дивное. Из-под земли, что ли, вывалился туман, да такой – в двух шагах лошадь не разглядишь. Снег липкий. Стены изб влажные, черные.
– Василий-капельник грядет и свое всегда возьмет! – сказал Аввакум, выходя на крыльцо с Ванюшкой на руках.
У Аввакума с обозом пути теперь расходились. Усадил в сани Марковну, Ванюшку к ней под тулуп. Можно бы и в путь-дорогу. И тут вышла из дому девица-красавица. В шубе из черной лисы, платок как облако пушист, нежен.
– Вы ведь в Лопатищи? Возьмите меня!
У Аввакума голос опять пропал.
– Батька, что же ты молчишь? – удивилась Марковна, силясь повернуться вместе с тулупом к облучку.
– Садись, – выдавил из себя Аввакум: мало сатане ночных мук, мало бессонной ночи и видений пагубных.
– Меня Палашкой зовут! – сказала девица, усаживаясь рядом с Марковной.
Та опять окликнула мужа:
– Петрович, сеном-то закидай нас.
Поп слез с облучка, не глядя женщинам в лица, подоткнул сено с боков.
Вынырнуло из тулупа личико Ванюшки, глазки сожмурил, а рот, как у лягушонка, до ушей раздвинулся – улыбнулся отцу.
– Ванюшку спрячь, не надышался бы холодом!
Укрывая женщинам ноги тулупом, глянул-таки на Палашку, а та тоже смотрит, и в глазах-то вопрос, как теленочек новорожденный, на ножках неверных покачивается. И губы, вместо того чтоб в слово сложиться, дрожат. Совсем Аввакум перетрусил.
Приехали в Лопатищи в полдень. Теплынь на дворе, того и гляди ручьи побегут.
Народ в Лопатищах весело суетился. Все мужички на розвальнях какие-то мешки к воеводским амбарам везут, и от амбаров – тоже с мешками.
– Что тут у вас делается? – остановил Аввакум одного жителя.
– Воевода Иван Родионыч рыбное дело завести собирается. Скупает у людей соль.
– Это как же так? Да стой ты! – крикнул Аввакум своему монаху-вознице.
– За фунт соли пять фунтов зерна дает. Первое, почитай, благодеяние от воеводы-то нашего.