Тишайший
Шрифт:
В обыкновенных монашеских рясах, с посохами, с котомками, в лаптях, юркнули за монастырские ворота, степенно дошагали до леса, а по лесу бегом, хохоча, упиваясь игрой в переодевание, волей, молодостью. Они наперебой передразнивали монастырского воротника, который благословил их в дорогу.
– «Чьи?» – спрашивает! – хохотал Алексей.
– А я ему: – «Иноки Кожеозерского монастыря!» – покатывался Ртищев.
– А почему Кожеозерского?
– Сказалось.
– Ох-ха-ха-ха! – заливаясь, Алексей прыгнул в зеленый мох,
Они пошли тропинкой, плутавшей в папоротниках, и вскоре услышали многоголосый недобрый шум.
– Не погоня ли? – остановился Алексей.
– Нет, – сказал Ртищев, – это в монастырском селе.
Они ускорили шаги, но двигались молча, ступали мимо сучков. Ртищев, шедший впереди, поднял руку и остановился. Алексей глядел из-за его плеча. Монастырское село гуляло, выставив столы на улицу.
– Новый год справляют, – громко, не таясь, сказал Ртищев. – Обойдем его стороной?
Алексей сжал ему рукой плечо.
– Погоди!
Посреди деревни из обычных снопов был сложен и связан огромный сноп, с избу. Из этого снопа посыпались вдруг людишки с харями, у кого лошадиная, а у кого и с рогами. Засвистели людишки в дудки, ударили в бубны. Медведь выскочил на задних лапах. Подбежал к столу, лапу тянет. Мужики смеются, а скоморох из кружки вино посасывает и медведя поддразнивает. Тут медведь схватил бабу скоморошью, задрал ей подол до головы и бегает по кругу. Потом уронил бабу и опять к столу. Мужики на баб своих покосились, поднесли медведю не то что кружку – бадью. Медведь прильнул, осушил. Напялил бадью на башку, сел и башкой крутит, довольный-предовольный. Пустились скоморохи скакать, зады голые выставлять и всякое безобразие творить. Из грудей женских, фальшивых, молоко струей пускали, девок своих через голову кидали.
Смотрел Алексей на гулянье, не шелохнувшись, и еще бы смотрел, да Федя Ртищев потянул его за собой и увел.
Шел Алексей за Федей Ртищевым да вдруг схватил его, повернул к себе и стал кричать ему в лицо, трясти и слюной брызгать:
– Да где же молитвами дойти до Господа, когда в монастырском селе стыда не понимают? Перебить всех! Всех перебить – одно спасенье!
Накричался и опять пошел следом, задумчивый, безвольный.
– Вот и починок, – сказал Ртищев.
Починок был в три избы. Федя указал на крайнюю, ближнюю к ним.
Изба как изба. Зашли. Черно, блестит на потолке и стенах сажа. Детишки голые по полу ползают, а какие побольше – за столом. Корчага посреди стола с пареной репой. Едят едоки репу, водой запивают, а на хлеб только глядят. Четверть краюхи посреди стола лежит – на закуску.
Карапуз к Алексею подполз, за ногу схватился, встал, да шлеп на попу, звонко. И глядит. Дети не засмеялись, есть перестали. Женщина из-за печи выглянула.
– Чего вам, странники? Нет у нас ничего. Одна репа, садитесь, коли голоднее нас.
Ртищева передернуло, а Алексей подошел к лавке, помолился на иконку, сел, взял репу. Пожевал. Ртищеву деваться некуда, тоже за репу принялся. Ребятишки от стола откачнулись, уступили еду святым странникам, но глядят исподлобья, глазенки голодные. Карапуз вдруг припустился к столу, забрался на лавку, голым задом проерзал до корчаги, схватил репку – и назад.
– Спасибо за угощение! – Алексей встал, опять помолился.
Развязал котомку, и Федя свою развязал. Положили они на стол хлеба, сала, бочоночек меду и пошли вон под звучное урчание пустых детских животов.
А в монастыре царь спохватился вдруг: не та милостыня.
– Возьми денег, – сказал Ртищеву, – пошли вдове на лошадь и на две коровы. Да проверь, сполна ли донесли деньги.
На вечерне, во время чтения Евангелия, как бы дохнуло ветром, свечи затрещали, огоньки качнулись и пришли в трепет. Алексей Михайлович, сидевший на своем царском месте, удивился и оглянулся.
Подметая пол свободной черной рясой, к алтарю стремительно шел высокий, чернобородый, с черным огнем в глазах, не знакомый Алексею игумен. В сторону царя даже не покосился. Упал перед алтарем на колени, задрожал огромным телом, удерживая рыдания, и стал бить истовые поклоны.
От стремительных движений с монашеской одежды летела дорожная пыль. Свечи золотили пыль, и было Алексею удивительно.
– Это игумен Кожеозерского монастыря Никон! – шепнул царю стоявший возле его места Стефан Вонифатьевич. – Великий молитвенник, не знающий пощады ни к себе, ни к братии. Очень строг!
После службы царь пошел прикладываться к иконам, и тут, раздвинув вельмож, светских и духовных, к нему подошел стремительный игумен. Встал перед государем на колени.
– Царь и великий князь, заступник нам перед Всевышним! Не ради своей нужды прошел я долгий путь, чтобы пасть к твоим ногам. Заступись, великий государь, за несчастную вдову Пелагею. Некий вельможа велел перепахать ее поле и оставил без хлеба насущного. Ныне тот вельможа осадил дом Пелагеи, домогаясь взять силой в наложницы ее красавицу дочь. Восстань, великий государь, против российских басурманов! Молю тебя слезно!
– Поднимись! – попросил Алексей.
Никон упрямо замотал головой.
– Обещай, государь, заступиться за вдову!
– Федя, – обратился Алексей к Ртищеву, – немедля пошли стрельцов, куда укажет игумен Никон, заступник за вдов и сирот. А ты, игумен, приходи ко мне на Верх. И теперь, и в Москве.
Никон вскочил на ноги, и сразу люди вокруг помельчали. Поклонился. Иерархи, стоявшие за спиной царя, зашептались осудительно, а Никон, не слыша ничего, отошел к иконе своего покровителя – святого Никона и опять молился и бил несчетные поклоны.