Тишайший
Шрифт:
Леонтий Стефанович зачерпнул горсть бумаг, помахал ими и бросил в ларец. Траханиотов перегнулся через стол и взял одну: Плещеев не обманывал.
– Когда деньги-то нести?
– В обед не поздно будет.
– Господи! Это сегодня уже! Да к чему ж спешка такая?
– А к тому, чтоб вечером, когда Борис Иванович с царем говорить будет, голос у него тверд был, чтоб защитил тебя от извета без всякой запинки.
Сидел Втор-меньшой раньше у самой двери, на холодном месте. Никто на него из
Взлететь Втор-меньшой взлетел, но не занесся. Богатых просителей хоть через одного, а Втору-большому посылал.
За глаза нового начальника Мерзавцем пробовали было величать – не прижилось, а Меньшим тоже не покличешь, какой он теперь Меньшой? Стали звать Каверзой. Втор-большой за толстое пузо имел от людей уважение, за осанку. Втора-Каверзу не уважали, но боялись очень, шли к нему с бумагами как на пытку. Жуткое дело, когда подьячий умен.
Да и сам Леонтий Стефанович скоро увидал, что это такое – пересадить человека с одного стола за другой.
Недели не пробыл Втор-Каверза в начальниках, принес Леонтию Стефановичу столбец с именами людей, а против каждого имени было записано, кто этот человек, сколько у него имения, а также какие за ним водятся грешки.
Леонтий Стефанович сразу оценил труд Втора-Каверзы, поглядел на него, зачеркнул сверху несколько имен и сказал:
– Этих гостей не трогай. Эти боярам помогают денежку наживать, с нас хватит и мелкой сошки.
И вот уже приказная строка перевертывала вверх дном рухлядь посадского человека Ивана Мякишева.
– «Сундук, одет красной кожей, окован черным железом, – зачитывал потерявшему голову Мякишеву неподступный Втор-Каверза. – В сундуке найдено: семь косяков стамедов разных цветов, пять косяков бумазеи, четыре кумача червчатые, девять лап волчьих на рукавишное дело. Кафтан кастрожный темно-серый, кошуля заячья под вишневым кумачом. Кружево мишурное, сукно анбургское, зипун сермяжный, япанча белая, валеная. Шушун суконный, красный, воротовой. В сарае найдено: десять лафтаков моржовых, две бочки солонины, три – ячменя, котел в пять ведер, медный, полтора воза ржи, три пуда соли, ладунец сельдей да две бочки других сельдей. В погребе – масла коровьего семь пудов. Во дворе сани вяземские, большие, две лошади». Ничего не прибавлено, не убавлено?
– Все как есть, – согласился Иван Мякишев.
– Имение пойдет в казну, – объявил Втор, – а ты, Ивашко Мякишев, отправляйся с нами в тюрьму Земского приказа.
– Да в чем же я виноват-то? – вскричал бедный богатый человек.
– Посидишь – узнаешь, – загадочно объяснил Мякишеву Втор-Каверза.
…На другой день тюремного сидения Мякишев сам вспомнил свой грех:
– Порфирию Молкову, богословскому попу, двух коров осенью продал, а пошлину не заплатил. Четыре алтына, дурак, пожалел.
– Все ли вспомнил? – спросил мрачно Втор-Каверза.
– Не все! – повинился Мякишев. – Я ведь рукавишным делом промышляю, шубами тоже. У Надеи Святешникова, у гостя, соболиную покупку сделал. За две сотни рублей пошлину платил, с рубля по пять денег, а с других четырех сотен не платил. Грех взял на душу. Спаси меня, и бога ради, добрый человек.
Втор тяжко задумался.
– Вечером меня жди. Может, что и придумаю.
…Вечером пришел к сидельцу:
– Сундук, на который опись составлена, придется взять. И деньгами с тебя тридцать рублей. Не себе беру. Меня коли рублишком-другим пожалуешь, и ладно. Я человек маленький.
– Дам все, что просишь, только вытяни, ради бога, отсюда!
Спас Втор-Каверза горемыку, получил в награду от Мякишева два рубля и медный котел на пять ведер, а от благодетеля, от Леонтия Стефановича, – пять косяков бумазеи из сундука и все девять волчьих лап.
Неуютно стало в Москве. Подьячие по дворам шныряют. Что приглянется – берут, а им еще за это спасибо скажи.
Все друг на друга косятся, спешат донести первыми. Сегодня один сосед в тюрьме плачет, а завтра – сосед соседа.
– Хотим каменные палаты поставить, – поделилась думкой жена Леонтия Стефановича Плещеева в гостях у жены Петра Тихоновича Траханиотова. – Место выбираем.
– А мы новоселья со дни на день ждем, – отвечала жена Петра Тихоновича.
Томился Алексей Михайлович, дожидаясь дня свадьбы. Страхи одолевали. Каждую ночь, надрывая сердце, снилась Евфимия Всеволожская, бедная его невеста.
Время не конь: не настегаешь, чтоб вскачь летело, и за узду не схватишь.
Ни на какую потеху глаза не глядят. Страшно. Судьбы страшно. Как бы судьба и Марию Ильиничну не выкрала.
Третью ночь кряду над государем бессонница мудрует. Только забылся – Евфимия к нему идет. Лицо милое, в слезах. Руки тянет, а он вдруг засмеялся. И до того жутко ему стало от своего кощунственного смеха – пустился бежать. От себя уж, что ли? Бежал, продирался сквозь дремучий лес, а прибежал на то же самое место, к ней, к Евфимии Федоровне. Она его дареным платком лицо закрыла и уже не обе руки – одну протянула, словно бы за милостыней.
Алексей Михайлович сел на постели. Дышать нечем. Перестарались истопники. Изразцы пышут жаром, как печати дьявола.
Вспомнил имя дьявола, перекрестился. Из головы не шел сон: протянутая за милостыней рука Евфимии.
– Надо раздать милостыню! – решил Алексей Михайлович и велел Федору Ртищеву, ночевавшему с ним, одеваться.
Возле тюрьмы Земского приказа шло строительство.
– Леонтий Стефанович расширить велел, – сказал царю целовальник. – Пока новый дом ставим, для сидельцев нарыли ямы.
Царь знал: в московских тюрьмах три-четыре сотни горемычных.
– Сколько же у вас… тут?
– Девать некуда! Больше трех сотен!