Тишина
Шрифт:
— Сядем. Поговорим. Я демобилизовался, — хрипло добавил он. — Из Германии.
И Уваров, отдернув руку, опустился на стул, сказал резким, командным голосом:
— Что за чепуха, хотел бы я знать! Не узнаешь? Контужен? Ты что?
— Мы никогда не были на «ты», — сказал Сергей, напряженно, неторопливо закуривая, с удивлением видя что руки его дрожат. — Мы не были друзьями.
— Ах, дьявол! — качнув головой, преувеличенно весело засмеялся Уваров и откинулся на стуле. — Обиделся, что ли? Все ерунда это! Давай выпьем за встречу, за то, чтобы на «ты».
Уваров поставил перед Сергеем рюмку, потянулся за графинчиком, добродушно морщась, но в то же время голубизна глаз стала жаркой, мутноватой, и по тому, как он внезапно захохотал и потянулся за графинчиком, угадывалось настороженное беспокойство в кем.
— Не пью, — проговорил Сергей, отодвинув рюмку.
— Да ты что? Трезвенник? Нич-чево не понимаю! — досадливо поразился Уваров. — Встречаются два фронтовика, один не пьет, другой обижается, у третьего печенки, селезенки. Что происходит с фронтовиками? — Он накрыл своей ладонью руку Сергея, спросил с доверительным простодушием: — Может, перехватил уже. Давно здесь веселишься?
— Брось, Уваров! Ты все помнишь! — сухо произнес Сергей и высвободил руку из горячей тесноты его ладони.
Уваров с судорожной усмешкой спросил медлительно:
— Ты пьян?
— Помнишь, на станинах лежал Василенко, когда я со взводом вытаскивал орудия из окружения? Помнишь?
— Ты пьян, — через зубы выговорил Уваров и, оглядываясь, крикнул зычно: — Метрдотель, подойдите ко мне!
Он встал, застегивая китель.
За соседними столиками посмотрели в их сторону. Сергей твердо сказал:
— Если ты позовешь метрдотеля, я выйду на эстраду и скажу, что ты убийца. Я это сделаю.
— Ты что? — злым шепотом спросил Уваров, снова тяжело садясь. — Будешь вспоминать Жуковцы? Будешь перечислять фамилии убитых? Обвинять меня? Нет, милый, надо обвинять войну. Так ты можешь обвинить половину строевых офицеров, в том числе и себя. У тебя гибли солдаты? А? Гибли?
— В одну могилу врагов и друзей не положишь, — сказал Сергей с трудом. — Братской могилы не получится. — Он глубоко затянулся дымом, чтобы перевести дыхание, договорил отчетливее: — Ты сам взялся поставить батарею на прямую наводку, не зная, где немцы. Когда Василенко сказал тебе в глаза, что ты дуб и ни хрена не смыслишь, ты пригрозил ему трибуналом…
— Не было этого! Вранье!
— Вспомни еще — утром танки окружили Жуковцы и прямой наводкой расстреляли людей и орудия. Всех — двадцать семь человек и четыре орудия. Но Василенко даже в болоте стрелял. А ты притворился больным и как последняя шкура просидел сутки в блиндаже. Бросил людей… А потом? Все свалил на Василенко — под трибунал его! Мол, он командир первого взвода, погубил батарею. В штрафной его! Ты, конечно, знаешь, что Василенко погиб в штрафном.
— Вранье!
— Ты отправил Василенко в штрафной. А в штрафной должен был пойти ты.
— Вранье!
Уваров стукнул кулаком по столу, лицо его туго набрякло, точно мгновенно постарело, потемнели мешки под веками, лоб и залысины
— Ну чудак ты, ей-богу! Если была какая неразбериха — на то война. Не косись, брат, на меня; я не хуже и не лучше других. Ты считаешь меня своим врагом, я тебя — нет. Просто думаю: ты хороший парень. Только мнительный. Выпьем, Вохминцев, за примирение, за то, чтобы… ко всем матерям это!.. Глупых смертей было много. Война кончилась — бог с ним, с прошлым. Предлагаю выпить за новую дружбу и все забыть!
Он повторил «все забыть» и словно успокаивался, голос набирал осторожную фамильярную мягкость, рука легла на стол, быстро вправо-влево погладила скатерть, в эти движения будто хотели пригладить, сравнять все, что было осенью сорок четвертого года в Карпатах. Будто не было того октябрьского рассвета, залитого дождями луга, неудобно и страшно затонувших в грязи трупов солдат, четырех орудий, в упор разбитых танками. Василенко лежал на станинах, одной рукой прижимая скомканную, потемневшую пятнами шинель к плечу, в другой побелевшими пальцами со всей силы стискивал масленый ТТ, дико выкрикивал: «Где он?.. Я прикончу эту шкуру… В штрафной пойду, а прикончу!..» — и плакал глухо, беспомощно.
Была тишина. Она пульсировала в ушах. Сергей почти физически почувствовал сырой запах гнилой воды луга, гнилого тумана, размокших шинелей, крови и чесночный запах немецкого тола… Тишина оборвалась.
Играл оркестр оглушающе беспрерывно, бил очередями барабан, вибрировала труба.
— Тебя не судили потому, — как сквозь ледяную стену, пробился к Сергею собственный голос, — что меня ранило на второй день на перевале. Я знал цену Василенко и цену тебе. Ты всегда боялся меня, когда стал командовать батареей.
— Я? Боялся тебя? Я тебя никогда не боялся и сейчас не боюсь, сопляк! — Щеки Уварова стали молочно-бледными. — Все понял? Или не понял?
— Нет. Теперь я тебя нашел.
Молчание. Оркестр не играл. Как из-за тридевяти земель, просачивались ватные голоса. Мимо столика тенями шли люди. Говорили… Отодвигались стулья… Что это, кончился танец? Скорее… Сейчас подойдет эта женщина, чья сумочка, блестя лаком, лежала на столе. Скорее… Это мужское, не женское дело. Здесь никто не должен вмешиваться.
— Теперь я тебя нашел, — повторил Сергей, разделяя слова. — Я ничего не забыл.
Уваров вдруг навалился грудью на стол, глаза сузились возбужденно.
— Если ты… если ты встанешь… поперек моей дороги… Я тебя сотру! Понял, Вохминцев? Понял? Ты меня знаешь!
Сергей видел, как совсем немо шевелились тонкие губы Уварова, крупная его рука нервно соскользнула со стола, потянулась к заднему карману. «Что ж, у него может быть оружие… он мог не сдать оружия», — мелькнуло в сознании Сергея, и с какой-то возникшей ненавистью к шевелению его тонких губ, к полным щекам он сказал тихо, презрительно: