Титаник. Псалом в конце пути
Шрифт:
Поэтому Лео не получил диплома. К большому огорчению маэстро, преподавателей и друзей.
Даниэль сыграла свой концерт с блеском. Зимой у них родилась дочь.
Десять лет, Лео Левенгаупт. Десять лет ты был композитором. И это была ложь. Все было ложью.
Десять лет новых занятий. Упорной работы над замыслами, которые так и не воплотились в музыку. Счетов, которые все приходили и приходили. Родители после его окончательного разрыва с ними больше не помогали Лео. А Даниэль была слишком горда, чтобы просить помощи
Даниэль тихонько крадется с дочерью на руках. Жозефине три года. Лео, конечно, их слышит, но знает, что должен доставить дочери удовольствие — она хочет напугать его. Они останавливаются у него за спиной. Даниэль наклоняется над его плечом, Жозефина прижимается головкой к его шее, и обе разом кричат:
— У-у-у!
Жозефина хохочет над его испуганным лицом.
— Еще раз! — кричит она. — Еще раз! — И все повторяется сначала. Золотистые кудряшки дочери щекочут Лео лицо. От нее вкусно пахнет. Она вся сладко благоухает, как корица. — Еще раз!
— Нет, — говорит Лео, — сегодня я уже достаточно напуган. Я работаю.
— Папа работает!
Он смотрит на ее личико, ее глаза с мольбой устремлены на него, она чего-то ждет. Это его дочь. Чего она ждет от него?
— Даниэль, — вдруг говорит он, — взгляни. Что ты об этом думаешь? — Он протягивает ей нотный лист. Она читает, нахмурив брови. Лео не смотрит на дочь, но чувствует, как личико Жозефины меняется, на нем написано разочарование, уголки губ опускаются.
Даниэль берет скрипку, лежащую на рояле. Играет несколько тактов.
— Очень хорошо, Лео, — говорит она. — Очень.
— Тебе правда нравится? Правда?
— Я бы только сказала… — осторожно говорит Даниэль, — по-моему, вот тут в конце… это звучит суховато…
— Суховато?
— Да, чуть-чуть. Соль, ми, ля — может быть, это слишком просто?
Он гневно стучит по столу.
— Суховато! — кричит он.
— Папа работает, — задумчиво лепечет Жозефина.
— Ты ведь сам спросил мое мнение. Неужели ты хочешь, чтобы я лгала тебе? И не забывай, сперва я сказала, что мне это нравится.
— Да. — Он смягчается. — Сказала.
Лео знает, что она права. Знает также, что этот этюд вполне ординарен и похож на все и вся, только не на него самого. Так бывает почти всегда: его вдруг осеняет, он пишет два-три хороших такта. Обещающее начало. Потом все точно замыкается, у него под пальцами становится ничем, превращается в общие места.
Неужели только гордость не позволяет ему в этом сознаться? Или трусость?
— Пожалуйста,
— Ты надолго? — Он тяжело вздыхает.
— Нет, — тихо отвечает она. — Я скоро вернусь.
Жозефина сидит на корточках и снизу смотрит на него. Что ему с ней делать? Он тоже садится на корточки. Оба молчат. Проходит несколько минут, прежде чем они придумывают, чем им заняться.
Они рисуют.
— Смотри, Жозефина, папа нарисовал лодку. Она плывет по морю.
— Не хочу лодку, — робко говорит Жозефина.
— Не хочешь рисовать лодку? — Лео смущен. — Смотри, какая красивая. А в ней мальчик удит рыбу.
— Не хочу мальчика.
— Ну хорошо. Тогда нарисуем девочку. Маленькую девочку в лодке.
— Не хочу девочку.
— Ну ладно. — Лео растерян. Он откладывает карандаш. — Что же тебе нарисовать? — Ничего-то он не умеет, ни сочинять музыку, ни рисовать.
Жозефина долго и внимательно смотрит на него. Ему почему-то страшно от ее взгляда.
— Папа хороший! — говорит она. — Хороший! — И обнимает его за шею. Он держит дочь, не зная, что с ней делать. Неуклюже гладит ее по головке. Невольно вспоминает маленького мальчика, который играл с солнцем, но не умел играть в игрушки. Это было тысячу лет назад, тысячу солнечных лет назад. Он вспоминает и другую маленькую девочку, она сидела в траве и серьезно смотрела на него. Они не понимали языка друг друга. Они были чужие. И это тоже было тысячу лет назад. Все это проносится у него в голове, а он все гладит и гладит по головке эту маленькую чужую девочку.
Музыка переживала подъем, так же как живопись и литература. Музыку теперь писали по-новому, пользуясь новыми выразительными средствами. Шли жаркие споры. Программы менялись, премьеры освистывались или награждались бешеными аплодисментами. Художники искали новую правду, новый язык. Все подвергалось сомнению. Рушились мифы. Например, миф о Бетховене. Потом появлялись новые мифы и новые идеи.
Лео Левенгаупту приходилось несладко. Он сочинял музыку. Большие произведения и малые, имевшие больший или меньший успех; денег это приносило не много, но концы с концами он как-то сводил. Его считали многообещающим композитором, главные достижения которого еще впереди.
Однако сочинение музыки, то, к чему он всегда стремился, вопреки ожиданиям, не приносило ему покоя и не дарило свободы. Лео догадывался о причине, и именно это перевернуло его жизнь, а причина заключалась в том, что все было ложью. Абсолютно все. Он не имел собственных выразительных средств, не мог выйти за рамки, им самим установленные, найти правдивый язык. От того, что было присуще только ему и иногда прорывалось наружу, веяло ушедшими временами. Это подавляло его, будило сомнения, порой он совершенно не мог сочинять и страдал от бессилия.