Точка опоры
Шрифт:
«Да, он ждет там, а я еще… — упрекнул себя Иван Васильевич, шагая по пустынной дороге к Покрову. — Раскачиваюсь тут. Одно оправданье — край для меня новый, не знал, о чем писать. Но постараюсь наверстать».
Дома рассказал жене о роженице. А когда Прасковья Никитична укрылась пестрым одеялом, сшитым из разноцветных лоскутков, и заснула, достал лист бумаги, взял карандаш, тупым концом почесал за ухом и начал:
«Постараюсь описать больницу для рабочих Саввы Морозова. Больница находится около чугунолитейного завода (завод служит для фабрики) и жилых рабочих помещений (казарм). Место
Упомянув о роженице, остановился, задумчиво пригнул кончик уса, помял его в губах. Рассказать о больнице — этого мало. Вначале надо о жизни, о труде, о рабочем движении. У Викулы и Саввы Морозовых — двадцать пять тысяч человек. Великая сила! Если ее направить в нужную сторону. А как? Кружки, комитет — все будет со временем. А пока жизнь тихая да сонная. А сонность эта от умственной голодовки. Литературы мало, можно сказать совсем нет. Короб-то пустоват. Да!
Снова почесал карандашом за ухом. Завтра он еще раз сходит на фабрики, поглядит, послушает разговоры в хозяйских магазинах, а уж потом перепишет чернилами. И отправит не из Покровка, не из Орехова, а… Лучше всего — из Москвы. И литературой запасется там.
Открыл люк в подполье и все бумаги уложил в тайничок, где хранилась «Искра».
3
Ходили коробейники по «Русскому Манчестеру», пели зазывные песенки…
И не впервые коробейник с бородой махорочного цвета дошел до Иваново-Вознесенска. У проходной самой крупной фабрики смешался с толпой мастеровых, отработавших смену. Разговаривая, присматривался к заскорузлой одежонке, закапанной краской, и к бледным ввалившимся щекам. У самых молодых ткачих, судя по говору не так давно пришедших из деревни, поблек румянец, в горле — хрипота. Видать, немало на фабрике чахоточных.
Перекидываясь шутками да прибаутками, дошел до женской холостой казармы, продал несколько гребенок, продал медные перстеньки да сережки с петухами.
Тайком от хожалого парни завели коробейника в свою казарму. Остановился он в длинном коридоре, огляделся в полусумраке: по обе стороны — двухэтажные кровати, каждая во всю длину разделена доской — лежанка для двоих. Между кроватями проход шириной в аршин, столик — на четверых.
— Тесновато, ребятушки! — не удержался Бабушкин. — Как селедки в бочке!
— Люди сказывают, — откликнулся парень с рыжими вихрами, — хуже, чем в тюрьме. А хозяин гребет за место по две копейки с заработанного рубля!
— И сколько же это в месяц?
— Само мало — три гривны. Кому жаль — выметайся из холостой казармы.
— Ну, а ежели в семейную? Жениться и…
— Гы-гы!.. Бабу не прокормишь! А она тебе насыплет голодных ртов!.. Нет, уж
— А грамотные у вас есть? Читаете что-нибудь?
— Ты што, листки принес? Так за них, знаешь?.. Как щенка на веревочку!
— У меня только венчики для покойников.
— Грамота нам ни к чему, — выдвинулся вперед мастеровой постарше. — За нее не приплачивают. А кто обучен — читать не дозволяется. Хожалый-то сразу возьмет на заметку. И подведет под расчет. А того хуже — в острог!
— Читать? Гы-гы. Да мы тут лбами друг о дружку стукаемся…
Парни купили перочинные ножи да расчески, проводили коробейника в семейную казарму.
Там в каждой каморке жило по три семьи: две внизу по углам, третья — на полатях. Бабы выбирали себе пуговицы да крючки к кофточкам, мужики — крученые праздничные пояски с кистями. На расспросы коробейника отвечал вполголоса пожилой красильщик:
— У нас ничего. У нас, браток, жить можно. А вот в Богородске мы робили у Захарки Морозова — не приведи осподь. Тот живого сглотить готов. Ходит, проклятущий, меж станков с плеткой за голенищем. За малую провинность хлесть да хлесть. А жаловаться не побежишь — у него вся полиция подкуплена. Да, брат…
Рассказчик неожиданно умолк, прислушался и — шепотом:
— Хожалый, собака, приперся. Уж не по твоему ли следу? Ничего, браток, не дадим в обиду. — Стукнул соседям в тесовую перегородку. — Бабы, не плошайте!.. — И опять — пришлому: — Сейчас они захороводят его, а ты — наутек.
Ткачихи выбежали в коридор, окружили кудрявого парнюгу со шмыгающими глазами, загомонили, как грачи, оберегающие гнезда от беркута, и заманили в дальнюю каморку.
— Ходу, браток, ходу! — шептал красильщик, шагая за коробейником по коридору; у выхода подмигнул: — Заходи в другой раз, ежели ты… с хорошим коробом. Я маленько грамотный. А тебя обережем. Не сумлевайся.
4
В конце дня коробейник шел по Вознесенской улице, забрел в магазинчик фабричных лоскутьев; сняв мерлушковую шапку, поклонился хозяину, попросил разрешения погреть руки о черный кожух жарко натопленной голландки. Поставил палку в угол, слегка отогретые ладони приложил к щекам; переминаясь с ноги на ногу, постучал валенком о валенок:
— Ну и морозяка нонича! До костей прокалыват! Хиуз дурмя лютует — с ног валит! — сыпал словами, от которых сам давно приотвык. — А ишо похваливают месяц-то: «Февраль — бокогрей». Мерзлючья лихоманка он — вот што.
Глянул на стеклянную перегородку, за которой сидела молодая, как гимназистка, конторщица, беленькая, с волнистыми волосами, заплетенными в длинную косу.
«Жив наш Зайчик! — отметил коробейник. — Слава богу, миновали его жандармские набеги».
Заметив знакомого человека, конторщица резко сбросила костяшки на счетах и тут же начала быстро пересчитывать. Коробейник ловил каждый звук: раз, два, три; раз, два, три. И снова взмахом ладони девушка сбросила костяшки, будто сбилась со счета. Потом, уткнув левый указательный палец в широкую конторскую книгу, правым стала передвигать костяшки неторопливо и сосредоточенно.