Только для девочек
Шрифт:
Август Иванов просто не успел. И стихи его, по правде, мне не очень понравились. Нет, я понимаю, что это хорошие стихи. Но они еще какие-то неумелые. И здесь он не успел.
Правда, было там одно стихотворение, которое я сразу запомнила. Какое-то неприличное, веселое и, как было указано в примечании, перепечатанное из фронтовой газеты. Начиналось оно так:
Однажды некий дезертир От бомб сбежал в сортир…В палату вернулась Олимпиада Семеновна. Вместе с медсестрой
Интересно бы спросить у Юльки… Если бы она совсем выздоровела… Если бы у нее все срослось… И снова загорелся бы коровник? Стала бы она опять выводить коров? Думаю, стала бы. Но спросить об этом нельзя. Юлька полностью, по-видимому, уже никогда не выздоровеет.
Олимпиада Семеновна внимательно посмотрела на Вику и сказала:
— Ты бы, девочка, очень хорошо поступила, если бы не выставляла так демонстративно наружу это свое украшение.
У Вики на шее висела цепочка. Я ее помнила. Она когда-то была в бабушкином кофре. На цепочке — рубиновый крестик. Иногда Вика прятала его в лифчик, иногда вытаскивала наружу. При этом никаких закономерностей будто бы не соблюдалось. Как у бабушки с ее украшениями. Ну, например, когда бывал врачебный обход, крестик появлялся снаружи, а когда палату убирали, прятался внутрь.
Очень красивый крестик и очень модный. По-моему, даже Наташе было завидно. Но мне кажется, что Наташа все равно, как бы ни было это модно, не стала бы надевать крестик.
Вика провела по Олимпиаде Семеновне своим тяжелым взглядом.
— В нашей стране — свобода совести, — ответила она не сразу. — Совести — в смысле религии. И каждый, кому хочется, вправе носить крестик.
Я вспомнила о нашем разговоре в Сочи с Валентином Павловичем и артисткой Валей Костенко о крестиках на шее, об иконах рядом с телевизорами и киче. Каким далеким казалось мне теперь все это.
— Ну, если так… — Олимпиада Семеновна помолчала. — Извини, пожалуйста. Я совсем не хочу ограничивать твоей свободы совести. Особенно, когда емким и важным словом совесть называют желание покрасоваться перед другими нелепой модой. Когда свободу совести превращают в свободу от совести.
— Это память о Викиной бабушке, — вмешалась я.
Но Вика меня словно не услышала.
— А откуда вы знаете, может, я в самом деле верю в Бога?
— Сомневаюсь, — холодно сказала Олимпиада Семеновна. — Хотя все может быть. Но мне бы хотелось задать тебе еще один вопрос. Можешь не отвечать, если не хочешь. Твоя мама — верующая?
— Нет, — не сразу ответила Вика.
— А мне помнится другая история, — жестко сказала Олимпиада Семеновна. — Про мать, которая верила в Бога, и про дочку, которая в Бога не верила. И еще про крестик. Оля, — повернулась Олимпиада Семеновна ко мне, — ты «Смерть пионерки» знаешь наизусть?
— Нет, — ответила я нерешительно. — Только кусочки.
Олимпиада Семеновна очень просто, как прозу, а не стихи, прочла:
Валя, Валентина, Что с тобой теперь? Белая палата Крашеная дверь. Тоньше паутины Из-под кожи щек Тлеет скарлатины Смертный огонек.Но это место — «не противься ж, Валенька, он тебя не съест, золоченый, маленький, твой крестильный крест» — Олимпиада Семеновна сказала совсем артистически, так, что сразу стало видно: говорит эти слова перепуганная и несчастная крестьянка.
И дрогнул голос Олимпиады Семеновны, когда читала она, как и почему отказалась от крестика Валя, как «на плетеный коврик упадает крест».
— В самом деле, когда-то умирали от скарлатины? — спросила я Олимпиаду Семеновну. — Или это поэт Багрицкий нарочно придумал?
— Ну, Оля, — удивилась Олимпиада Семеновна. — Конечно, умирали от скарлатины. И не так уж редко. Сейчас скарлатина совсем другая. Другой штамм, подавленный окружающими нас антибиотиками. Вы живете в совсем другое время. В лучшее время. Во всяком случае, в отношении скарлатины.
За большим окном на кисельном, на розово-фиолетовом небе висели желтоватые пушистые звезды, похожие на недавно вылупившихся цыплят, а луны в окне не было видно, она была где-то справа, там, где небо было бледнее.
— Спокойной ночи, — сказала Олимпиада Семеновна и пошла из палаты.
Существуют привычные слова. Не говорят: «Спокойного утра». Или «Спокойного дня». Спокойной ночи! И никто не обращает внимания на эти слова. Пока их не скажет Олимпиада Семеновна. У нее они звучат как-то особенно осмысленно, необыкновенно значительно и веско.
И только тогда вдруг начинаешь понимать, сколько же беспокойных ночей пережило человечество для того, чтобы выработалось это привычное выражение. Ночь была временем убийств, предательств, пыток и казней, пожаров и грабежей. И несчастий. И болезней.
А для дежурного врача по отделению, для Олимпиады Семеновны слова о «спокойной ночи» выражали самое большое ее желание, суть ее дела.
Я то это хорошо понимала. Днем в больнице, как в школе на уроках. Вроде бы и тихо, но на самом деле это не тишина, а такой постоянный гул, состоящий из тысяч самых разных звуков. Приглушенный стенами неумолчный гул города, состоящий из урчания автомашин, скрипения подъемных кранов на стройках, шипения пневматики в троллейбусах, шарканья подошв об асфальт и человеческих голосов.
А вечером весь этот фон стирается, пропадает, растворяется в темноте, и остаются только особенно острые больничные звуки.
Чей-то детский далекий и все равно ясный вскрик: «Ой, мама!»
Скрипенье колес каталки, на которой кого-то везут в палату. Кто-то попал под машину? Упал? Ожегся?
Тихие и быстрые тапочки ночной сестры. Куда она? Вероятно, в руках у нее шприц, уже заполненный облегчающим боль лекарством, а может быть, высокий треножник с капельницей. Она перехватит резиновым жгутом чью то руку, введет иглу в вену, закрепит эту иглу пластырем. И по капле будет смешиваться с кровью лекарство, предназначенное для того, чтобы отпугнуть смерть, чтобы помочь удержать жизнь до утра.