Только один год
Шрифт:
Я снова лечу. На самолете, и это мне кажется неправильным, ведь я только недавно приземлился. Все такое живое и правдоподобное, что чуть больше обычного уходит на то, чтобы распознать сон; после чего все искажается, становясь жутким и нереальным, тяжелым, тягучим, как бывает, когда тело начинает бунтовать против изменения ритма биологических часов. Может, поэтому посадки в этом сне не происходит. Не загорается значок «пристегните ремни», нет невнятных сообщений от пилота. Лишь моторы гудят,
Рядом кто-то сидит. Я поворачиваюсь и пытаюсь спросить «Где мы?» Вокруг очень мрачно, мне тяжело, я не могу толком говорить, вопрос получается не такой, а «Кто ты?»
– Уиллем, – зовут меня издалека.
Человек во сне поворачивается. Я все еще не вижу лица. Но уже узнаю.
– Уиллем, – снова этот голос. Я не отвечаю. Я пока еще не хочу, чтобы сон кончался, в этот раз не хочу. Я снова поворачиваюсь к соседнему креслу.
– Уиллем! – Голос звучит уже резко, вытаскивая меня из липкого меда сна.
Я открываю глаза. Сажусь, и секунду мы лишь смотрим друг на друга, моргая.
– Ты что тут делаешь? – спрашивает она.
Я и сам об этом много думал в последний месяц, когда мой оптимизм по поводу этой поездки увял, оставив двойственные чувства, а потом скис, став уже пессимистическим настроем, а теперь и он усох до настоящего сожаления о принятом решении. Действительно – что я тут делаю?
– Ты мне билет прислала. – Я пытаюсь выдать это за шутку, но разум еще туманен после сна, и Яэль лишь хмурится.
– Нет, я имею в виду именно здесь? Мы тебя в аэропорту обыскались.
Мы?
– Я тебя не видел.
– Я не могла уйти из клиники. Я отправила водителя, а он слегка запоздал. Он сказал, что отправил тебе несколько сообщений.
Я достаю и включаю телефон. Ничего не происходит.
– Сомневаюсь, что он тут работает.
Яэль с презрением смотрит на мой аппарат, и я вдруг испытываю приступ сильнейшей симпатии. Она вздыхает.
– Главное, что добрался. – Это одновременно и очевидно, и оптимистично.
Я встаю, потягиваю шею, а когда я начинаю вращать головой, она хрустит, и Яэль снова хмурится. Я осматриваюсь.
– Милое местечко, – говорю я, продолжая обмен банальностями, на котором держались наши отношения последние три года. – Хорошо ты его обставила.
Я пытаюсь заставить ее улыбнуться, это как рефлекс. Хотя у меня раньше никогда это не получалось, не выходит и сейчас. Она отходит, открывает застекленные двери, ведущие на балкон, с которого видны «Ворота», а за ними и океан.
– Мне, наверное, следовало бы поселиться поближе к Адхери, но я, похоже, слишком привыкла жить на воде.
– Адхери?
– Там клиника, – говорит она так, словно я должен это знать. Но откуда же? Ее работа всегда оставалась за пределами дежурных фраз нашей переписки. О погоде. О еде. О многочисленных фестивалях Индии. Открытки, только без красивых картинок.
Я знаю, что Яэль отправилась в Индию, чтобы изучать аюрведическую медицину. Они с Брамом собирались заняться этим, когда я закончу университет. Путешествовать больше. Чтобы Яэль могла заняться народными целительными техниками. И Индия была первым пунктом в списке. Они даже успели взять билеты до того, как Брам умер.
Я думал, что это подкосит Яэль. Но я буду рядом: отодвину в сторонку собственные страдания и помогу ей. Наконец, перестану быть помехой в ее великой истории любви, она увидит во мне ее плод. Я стану ее утешением. То, что она не дала мне как мать, я дам ей как сын.
В течение двух недель она запиралась в комнате на верхнем этаже, в той, что Брам сделал специально для нее, закрывала ставни, двери, не выходила почти ни к кому, кто к нам заходил. В жизни Брам принадлежал полностью ей, и после смерти ничего не изменилось.
Через полтора месяца она, как и было запланировано, улетела в Индию, словно ничего не произошло. Марйолейн говорила, что Яэль зализывает раны и что скоро она вернется.
Однако через два месяца от нее пришла весть, что она не приедет обратно. Давно, еще до того, как Яэль начала изучать натуропатию, она получила диплом обычной медсестры, и теперь, в клинике Мумбая, вернулась именно к этому. Она сказала, что избавится от хаусбота; все самое важное она и так убрала по коробкам, а остальное распорядилась продать. Мне же велела взять, что захочется. Я тоже собрал несколько коробок и запер их на чердаке дяди Даниэля. А все остальное бросил. Вскоре после этого меня выперли из университета. Тогда я тоже собрал рюкзак и отправился в путь.
– Ты прямо как мать, – с некой скорбью сказала Марйолейн, когда я сообщил ей, что уезжаю.
Хотя мы оба знали, что это не так. Я совершенно не похож на нее.
Вроде как та же чрезвычайная ситуация, из-за которой Яэль не смогла встретить меня в аэропорту, уже через час заставляет ее вернуться обратно в клинику. Она зовет меня с собой, но звучит это формально и неискренне, и я подозреваю, что само приглашение прилететь в Индию было таким же. Я вежливо отказываюсь, оправдываясь тем, что еще не отдохнул как следует.
– Тебе надо бы выйти на солнце; это лучшее лекарство. – Она смотрит на меня. – Это надо смазать, – Яэль касается своего лица как в зеркальном отражении моего, в том месте, где шрам. – На вид свежий еще.
Я трогаю его. Ему уже полгода. Мелькает мысль о том, чтобы рассказать об этом Яэль. Она взбесится, если узнает, что я сказал тем скинам, чтобы отвлечь их от девчонок. «Один четыре шесть ноль три» – клеймо, которое нацисты вытатуировали на запястье Сабы, но зато я добился реакции.
Но я ей не рассказываю. Это тема не для поверхностного разговора. Она из разряда болезненных вещей, о которых мы никогда не говорим: Саба. Война. Мать Яэль. Все ее детство. Я трогаю шрам. Кажется, что он горячий, словно вспыхнул от одного воспоминания о том дне.