Том 1. Мои скитания. Люди театра
Шрифт:
Пью чай, в голове думушка: где бы ночевать?.. Рассматриваю моего спящего соседа, но мне видна только кудлатая голова, вся в известке, да торчавшие из-под головы две руки, в которые он уткнулся лицом. Руки тоже со следами известки, въевшейся в кожу.
Пью, смотрю на оборванцев, шлепающих по сырому полу снежными опорками и лаптями… Вдруг стол качнулся. Голова зашевелилась, передо мной лицо желтое, опухшее. Пьяные глаза он уставил на меня и снова опустил голову. Я продолжал пить чай… Предзакатное солнышко на минуту осветило грязные окна
Потом взглянул на меня и сказал:
— На завод пора, а я, мотри, мал, того… — И стал шарить в карманах… Потом вынул две копейки, кинул их на стол. — Мотри, только один семик… добавь трой-чак на шкалик… охмелюсь и пойду! — обратился он ко мне.
— Ладно.
Я спросил косушку. Подали ее, четырехугольную, и принесли стаканчик из зеленого стекла, шкаличного размера. Из косушки их выходило два. Деньги, гривенник, конечно, уплатил, как и раньше за чай, — вперед. Здесь такой обычай.
— Пей!
— Налей. Руки не годятся, расплещут.
Я налил. Он нагнулся над столом, обеими руками обхватил стакан, понемногу высосал вино и сразу пришел в себя.
— Ну вот я и жив! Спасибо, брательник… — Ешь крендели, закусывай, — предлагаю.
— Не надо. А ты чего не пьешь? — спрашивает меня, а сам любовно косится на косушку.
— Сыпь! Я не буду.
— Во спасибо!.. А то не прохватило. На этот раз он сам налил полный стакан, выпил с маху и крякнул:
— Теперь жив.
— Чайку?
— Коли милость твоя, и чайком бы погреться…
— Малай-й! — подозвал он полового. — Прибор к паре и на семик сахару… Да кипяточку, — и подвинул половому свои две копейки, лежавшие на столе.
Половой сунул в рот две копейки, схватил чайник и тотчас же принес два куска сахару, прибор и чайник с кипятком. Мой сосед молча пил до поту, ел баранки и, наконец, еще раз поблагодарив меня, спросил:
— А ты по какой ударяешь?
— Да по такой же! Вишь, зимогорю…
— Я тоже зимогор, уж десяток годов коло Будилова околачиваюсь, а сейчас при месте, у Сорокина, на белильном… Да вчера получка была, загулял… И шапку пропил… Как и дойду, не знаю…
Разговорились. Я между прочим сказал, что не знаю, как прозимогорю до водополья и что сегодня ночевать негде.
— Эка дура! Да на завод к нам! У Сорокина места хватит…
— Да я не знаю работы…
— В однорядь выучат… Напьемся чаю, да айда со мной. Сразу приделят к делу…
Он кое-что рассказал о заводе.
— У меня паспорта нет.
— А у кого он на заводе есть? Там паспортов не любят, рублем дороже в месяц плати… Айда!
Ввалилась торговка. На руке накинута разная трепанная одежонка, а на голове, сверх повязанного платка, картуз с разорванным пополам козырьком.
— Почем картуз? — спрашиваю.
— Гривенник.
— А гривну хошь…
— Добавь семишку, за пятак владай!
Я купил засаленный картуз и дал зимогору. Мы зашагали к Волге.
Глава пятая
Обреченные
Сытный ужин. Таинственный великан. Утро в казарме. Работа в пекле. Схватка с разбойником. Суслик. Сказка
Вспомню белильный завод так, как он есть. Приходится заглянуть лет на десяток вперед. Дело в том, что я его раз уж описывал, но не совсем так, как было. В 1885 году, когда я уже занял место в литературе, в «Русских ведомостях» я поместил очерк из жизни рабочих «Обреченные». Подробнее об этом дальше, а пока я скажу, что «Обреченные» — это беллетристический рассказ с ярким и верным описанием ужасов этого завода, где все имена и фамилии изменены и не назван даже самый город, где был этот завод, а главные действующие лица заменены другими, — словом, написан так, чтобы и узнать нельзя было, что одно из действующих лиц — я, самолично, а другое главное лицо рассказа совсем не такое, как оно описано, только разве наружность сохранена… Печатался этот рассказ в такие времена, когда правду говорить было нельзя, а о себе мне надо было и совсем молчать.
А правда была такая.
Вечереет. Снежок порошит. Подходим к заводу. Это ряд обнесенных забором по берегу Волги, как раз против пароходных пристаней, невысоких зданий.
Мой спутник постучал в калитку. Вышел усатый старик-сторож.
— Фокыч, я новенького привел…
— Ну-к што ж… Веди в контору, там Юханцев, он запишет.
Приходим в контору. За столом пишет высокий рыжий солдатского типа человек. Стали у дверей.
— Тебе что, Ванька?
— Вот новенького привел. Юханцев оценил меня взглядом.
— Ладно. В кубовщики. Как тебя писать-то?
— Алексей Иванов.
— Давай паспорт. — У меня нет.
— Ладно. Четыре рубля в месяц. Отведи его, Ваня, в казарму.
А потом ко мне обратился:
— Поешь, выспись, завтра в пять на работу. Шастай!
Третья казарма — длинное, когда-то желтое, грязное и закоптелое здание, с побитыми в рамах стеклами, откуда валил пар… Голоса гудели внутри… Я отворил дверь. Удушливо-смрадный пар и шум голосов на минуту ошеломил меня, и я остановился в дверях.
— Лешай, чего распахнул! Небось, лошадей воровал, хлевы затворял!
Услыхал я окрик и вошел.
Большая казарма. Кругом столы, обсаженные народом. В углу, налево, печка с дымящимися котлами. На одном сидит кашевар и разливает в чашки щи. Направо, под лестницей, гуськом, один за одним, в рваных рубахах и опорках на босу ногу вереницей стоят люди, подвигаясь по очереди к приказчику, который черпает из большой деревянной чашки водку и подносит по стакану каждому.
— Эй, ты, новенький, подходи! — крикнул он мне.
Я становлюсь в очередь и тоже получаю стакан сивухи и сажусь к крайней чашке, за которой сидело девять человек.
Здоровенный рыжий безусый малый крошит говядину на столе и горстями валит во щи. Я напустился на горячие щи.
— Ишь ты, с воли-то пришел, как хрястает, поглядеть любо! — замечает старичонка с козлиной бородкой.
— А тебе завидно, ворона дохлая?
— Не завидно, а все-чки…
Свалили в чашку говядину. Сбегали к кашевару, добавили щей. Рыжий постучал ложкой.
— Таскай со всем!