Том 1. Одесские рассказы
Шрифт:
— Отчего вы смеетесь? — спрашивает ее доктор и приподнимает фуражку над нежной лысеющей головой.
— Так приятно ездить в московском трамвае, — отвечает Рахиль и смеется еще пуще.
Тогда доктор отодвигается от нее. «Истеричка, — думает он. — О, боже мой, все они истерички».
Номера «Россия» помещаются на Варварке, у Старой площади, в древнем переулке. Их содержат старые старики, Буценки, Иван Потапыч и Евдокия Игнатьевна. Жизнь этих людей была чиста и счастлива. Они родили много здоровых детей, из которых каждый кончил специальное учебное заведение. Межевой институт или Горный институт или Петровско-Разумовскую Академию. Никто из сыновей Буценко не страдал дурными русскими страстями, т. е. они не уходили в богоборцы,
Номера стариков Буценко отличались чистотой. Чистота в них сияла, как лик Иисуса Христа. В каждом номере к кровати, к кисейному пологу был привешен образок. Останавливались в «России» хлебные торговцы из Ливен, из Ельца, из Ряжска — люди с неопасными склонностями, требовавшие, чтобы ужин подавался бы в номер и состоял бы из домашних блюд, приготовленных как угодно, но только не по-ресторанному.
Прислуг Буценко держали необыкновенно душевных. Это всегда бывали болезненные бабы из очень дальних краев, из Архангельской губернии, с Белого моря, и русский говор этих баб был так цветист и прекрасен, что кабы они не служили в номерах, то их можно бы сделать сказительницами северных сказок и былин и они имели бы успех в театрах.
Таковы были номера «Россия».
Кухня Буценок. Евдокия Игнатьевна, малиновая старушка, стряпает у плиты; Иван Потапыч, завернутый в душистую летящую седину, пишет меню на завтрашний день. В конце каждого листка он ставит — «С почтением». Оба супруга в передниках, у обоих оттопыриваются опрятные тугие животы. Звонок. В кухню входит Рахиль Монко и, робея, подает письмо, Иван Потапыч читает письмо стоя и с серьезностью, как судья, выслушивающий присягу свидетелей, но чем дальше, тем лицо Буценко светлеет все умильнее.
— От Владимира Семеныча, — говорит он малиновой старушке, — от милого знакомца…
Вот письмо Владимира Семеныча:
…Любезнейший Ванек, Иван Потапыч. Предъявительницу сего, мою землячку, человека большой души, рекомендую тебе в качестве помесячной жилицы со столом. С наивозможнейшими трудностями вырвалась она из нашей богом (увы и ах!) не хранимой дыры, дабы продолжить зубоврачебное или иное, к которому представится возможность (в чем, Ванек, крепко уповаю на тебя и на хлопотунью Евдокию Игнатьевну, которую помню совсем как бы во вчерашний день, не знаю, как она меня, искренне желалось бы, чтобы обоюдно), образование, к которому землячка моя питает «влечение, род недуга…»
Письмо это, слезясь и умиляясь, Иван Потапыч прочитал до конца, потом он мягкими дедовскими руками взял руки Рахили.
— Владимира Семеныча мне не забыть, — сказал старик, — в запрошлом году в Останкине мы пировали с ним на Рождество…
И больше Иван Потапыч ничего не мог сказать потому, что ему трудно было объяснить историю его знакомства с Владимиром Семенычем, в которой не было ничего интересного для людей и было так много душевных сокровищ для него самого, для Ивана Потапыча.
В запрошлом году, в превосходную снежную ровную зиму, он поехал к старшему сыну в Останкино на елку и повстречался там с чьим-то другом, неведомо чьим, с Владимиром Семенычем. Гости, приехав, одарили детей, осыпали для веселья снег с крыши, сбивали ледяшки с водосточных желобов и потом выпили французского вина. Опьянев, Владимир Семеныч стал признаваться старому Буценке в таких тайных вещах, о которых не стоило бы говорить чужим людям, но агроном говорил, так тягуче и искренно, так внимательно и насмешливо, что никакого стыда в этом не было, а была только любовь к чужому человеку, т. е. Ивану Потапычу. Он рассказал старику, что жена его очень молчаливая женщина, добивается того, чтобы не рожать от него детей и еще тайные вещи.
На следующий день гости встали в двенадцатом часу, полдень был похож на утро, снег блестел, окна искрились и ваточная нянька, шаркая, кряхтя и сдержанно радуясь, разносила дрова по печкам.
В Москву Иван Потапыч ехал в маленьких санках вместе с агрономом. Их везли серые лошади с круглыми крупами, хорошо выезженные, и старик не мог довольно надивиться тому, что он не испытывает изжоги или дурноты от выпитого вчера вина и поэтому еще больше любил случайного своего спутника.
Вот и все знакомство Буценки с агрономом. Владимир Семеныч присылал еще два письма из провинции, в которых просил о приятных одолжениях: в одном — о высылке каталога семян, в другом просил справиться, действительно ли симментальский молочный скот из Деражни получил на Московской сельскохозяйственной выставке похвальный отзыв, а третье письмо было об Рахили. За выполнение последней этой просьбы Иван Потапыч взялся с горячностью. Он закричал жене очень громко: «Вздуй нам, мать, самоварчик и навали нам пирогов, мать…» — и повлек Рахиль в предназначенный ей номер. Из окна этой комнаты видна была синяя церковка с желтыми луковками и синими звездами, написанными на куполах. Увидев церковку, Рахиль поняла, что в ее жизни все изменилось к лучшему и что она увидела, наконец, Москву, предел своей мечты. Старик, пыхтя и обливаясь светящимся потом, принес кувшин воды и стал поджидать с полотенцем в руках конца сборам Рахили. Но сборы ее были долги. Девушки, возросшие в строгой семье и ждущие от жизни многого, умываются долго. Старику надоело ждать, и он перелистал брошенный на стол паспорт новой жилицы. Паспорт был на имя Рахили Хананьевны Монко, и на третьей его странице была оттиснута печать — «Где евреям жить дозволено».
Рахиль кончила умываться и протянула к старику за полотенцем красные сильные руки. Но лицо старика стало жалким и сердитым.
— Стыдно вам обманывать, — сказал он и одернул полотенце, — ах, какой стыд…
Он побежал слабыми шагами из комнаты и встретился на пороге с Евдокией Игнатьевной, отягощенной подносом, окутанной парами самовара, пирогов и пышек.
— Обратно, — закричал Иван Потапыч, — поучись у людей, мать, они стыд на помойку кинули…
Рахиль не нашла пристанища в номерах «России». До полуночи она блуждала в поисках ночлега и в полночь пришла изнеможенная на Воскресенскую площадь к Иверской. Там у Иверской трещал веселый гром московской улицы. Цыганята, плясавшие на мостовой, кинулись к Рахили и взяли ее в круг. Цыганята кружились, пели и потрясали бубном. Старый перс приблизился к девушке и положил ей руку на плечо. Крашеным царственным пальцем он прикоснулся к ее груди. И потом юродивый зашагал к ней на голых, розовых, чудовищно тонких ногах. Ноги его гнулись и скрипели в сочленениях, желтая слюна кипела в клочковатых усах и синий луч блестел в цепях, оковывавших шею калеки. Синий луч блистал в железе, как обледеневшая аллея блестит под луной, воск сиял и растапливался в часовне, веселый бой московской улицы играл вокруг Рахили.
Перс, не снимавший с девушки старых глаз, ущипнул ее раскрашенным пальцем, цыганята погнались за нею и стали обдирать ей подол. Тогда Рахиль побежала изо всех сил. Она пересекла Красную площадь, пересекла Москву-реку и вбежала в Замоскворечье, в искривленный переулок. В переулке этом, в конце его, над ободранной дверью, бурно дымился фонарь. «Номера для приезжающих с удобствами» — было написано под фонарем. «Номера — Герой Плевны».
Звезды в переулке были громадны, снег чист, небеса глубоки.
В служебном отделении гостиницы «Герой Плевны» коридорный Орлов, вдовый человек, снаряжает ко сну сына своего Матвея. Матвею пошел одиннадцатый год, он укутан в пурпурное оранжевое тряпье, штаны его состоят из многих частей, отец стаскивает с него каждую часть отдельно. Мотька выучил только что стихотворение, к завтрему в школу. И он не может утерпеть, чтобы не рассказать отцу свой урок.
«И он мне грудь рассек мечом, — шепчет Мотька, засыпая, — и сердце трепетное вынул, и угль, пылающий огнем, во грудь отверстую водвинул…»