Том 1. Повести и рассказы
Шрифт:
– Клеопатра, – грубо ответил Антонов.
Но девушки не засмеялись, видимо, им было не смешно.
Прощание вышло вялое, хотя и назначили свидание на другой день, на пять часов вечера, у борта «Испаньолы».
На свидание девушки не пришли.
Антонов и не думал, что это так сильно огорчит его, ему вдруг стало казаться, что Лида и есть та самая женщина, о которой он сказал как-то Игорю в минуту откровенности: «Кого люблю, та мне не встретилась…»
Чувствуя себя виноватым, Игорь предложил подойти в обеденное время к столовой «Орлиного гнезда», перевстретить девушек и выяснить, в чем дело, почему они не пришли.
– Мало ли что бывает, а она симпатичная, зачем тебе ее терять, пойдем, не ленись, – уговаривал
– Ладно, – с благодарностью согласился Антонов и подумал, что Игорь все-таки молодец, умеет быть великодушным.
По жаре залезли на гору, нашли санаторную столовую, сели на нагретую солнцем скамейку у входа.
Сердце Антонова колотилось, как в юности, словно на карту была поставлена его любовь.
Народ собирался к обеду медленно: шли мужчины в обтягивающих животы спортивных трикотажных костюмах, шли тяжелые в походке женщины, честно трудившиеся весь год на фабриках и в своих семьях, заработавшие отпуск в поте лица своего, непривычные к отдыху. Наконец появилась Лида – в махровой майке в зеленую полосу, в светлой сарпинковой юбке, свежая, стройная.
При виде ее Антонов так растерялся, что даже не встал навстречу, а кивком головы пригласил подсесть к ним на скамейку, – жест получился довольно развязный, если не сказать – наглый.
Она подсела и сказала, что ей некогда, что сейчас она не может, потому что обед, а потом «мертвый час», вечером провожает подругу Люду, завтра есть кое-какие дела.
Словом, дело было ясное. Лида отказывала Антонову в своем дальнейшем внимании. Они вежливо попрощались с ней и по жаре поплелись на пустынную в этот час набережную, а она, молодая, веселая и голодная после пляжа, пошла к своему рассольнику и бифштексу.
– Уже опередил тебя какой-то клиент в трикотажном спортивном костюме и семейных трусах – ей нужен человек основательный, солидный, может быть, она приехала с серьезными намерениями, а ты ведь с виду жулик, – хихикал Игорь, – жулик, к тому же еще и майор, она как представила, бедненькая, пески Кызылкума, где стоит твоя часть и где ей нужно будет жить с тобой, как представила, так и предпочла телемастера из Бобруйска. Ладно, не расстраивайся, все будет нормально, еще найдем кого-нибудь.
Но за оставшиеся дни они так никого и не нашли, им просто фатально не везло.
Светлым предвечерьем, накануне отъезда, пошли в последний раз погулять по набережной, просто так, уже безо всякой задачи.
– А у этой Лиды поцарапана правая нога выше щиколотки, – грустно сказал Антонов, глядя на ровную гладь залива.
Маленький грязно-бурый буксирчик отводил от пирса белого трехпалубного красавца – шведский теплоход «Викинг». По этому случаю на пристани собралась толпа, люди улыбались отплывающим иностранцам и махали им руками. Рядом с Антоновым и Игорем стояла краснолицая коренастая женщина в плаще болонья, видно, приехавшая «из глубинки», с нею девочка лет восьми. В руках девочка держала букет сирени.
– Нюра, помахай им цветами! – велела женщина дочери. Нюра рассматривала свои новенькие сандалии из желтой кожи и не слышала слов матери. – Нюра, помахай им цветами! – взвинчено повторила женщина.
Но Нюра и на этот раз не услышала поданной команды. Тогда женщина вырвала из тонких рук дочери букет, ударила им с размаха девочку по лицу и стала жадно и радостно махать сиренью незнакомым ей шведам.
«О русская душа, нерасчетливая во зле и в добре! – горько подумал Антонов и уже не смотрел на шведов, на их белый теплоход, а только на девочку, судорожно сглатывающую слезы, боящуюся плакать так, как ей хочется, – навзрыд… – Ведь наверняка эта женщина любит свою дочь, наверняка любит и наверняка работает с утра до ночи, чтобы прокормить ее, одеть, обуть, чтобы “не хуже других” была, а этот свой поступок она и не сочтет дурным или важным: “Подумаешь, смазала чуть цветами, слушать мать надо!”»
На холостых оборотах, медленно накреняясь
Так и закончилось их ялтинское путешествие. Вино не выпили, решили оставить дежурной, которая придет убирать номер и удивится, и порадуется своей находке. Так и уехали, сначала на такси в Симферополь, оттуда на самолете улетели в Москву, к делам, к суете, к жизни, туда, где, казалось, их любили и ненавидели, во всяком случае знали.
И горы в дымке, и свечи каштанов, и лиловые цветки иудина дерева, и женщина, хлещущая сиренью по лицу свою дочь, и кареглазая Лида с «Уралмаша», и беспризорный домик Чехова – все путалось в голове Антонова, когда он сидел, закрыв глаза, в салоне самолета, монотонно гудящего в арктическом холоде на высоте восьми километров, все путалось, было ясно только одно – бессмысленная поездка освежила его лишь самую малость, а впереди дел невпроворот, а памятник матери он так и не поставил, а над головой лишь тонкий слой обшивки, такой тонкий, что он чувствует, как недалеко до Бога… И снова пришло к нему это пугающее ощущение – в животе лежит маленький горячий камень и медленно поворачивается.
Он встает напиться воды, шлепает босыми ногами по давно не чищенному паркету своей комнаты, потом идет темным коридорчиком мимо двери старухиной комнаты на кухню. Подняв над головой чайник, жадно пьет из носика. Смотрит на часы: на белом циферблате будильника черные стрелки показывают четыре часа утра. Он выглядывает в окно и видит: во всех домах, во всех окнах горит свет. Он снова смотрит на будильник, чтобы удостовериться, – да, четыре часа утра; и опять выглядывает в окно – вся Москва залита электрическим светом. «Война, – думает Антонов, – значит, война, иначе почему в такое время все на ногах?» И его пугает не то, что война, а то, что он не испытывает при этом страха… Он спокойно думает о том, что будет хорошим солдатом, не дрогнет в бою, не уклонится, и чувствует под ладонью острый край осыпающегося бруствера… еще мгновение, еще толчок – свободной от автомата рукой, ногами, всем телом – и он рванется вперед. Вперед – по голой, полумертвой от вечного зноя и холода, рябой от воронок, каменистой пустыне, где в августе сорок пятого убили его отца. Он будет драться насмерть, до победы. Недаром о нем говорит Игорь: «В обычной жизни тебе неможется, все тебе не так, все не раскачаешься, ты, Антонов, рожден для экстремальных ситуаций. Это ведь о тебе сказал германский канцлер: “Русские долго запрягают, но быстро едут”». А вот и атака: «Вперед, в атаку!..»
Проснувшись в это же мгновение, Антонов сел на кровати, машинально смахнул с простыни на пол попавшую под ладонь и уколовшую шпильку, наверно Верочкину, той самой Верочки, юной продавщицы из универмага, с которой прошлой осенью он должен был ехать в Архангельское и которая не пришла тогда на свидание, но от которой он все-таки не отстал. Роскошные у нее волосы – им нужно много шпилек. Продувная бестия эта Верочка – веселья и огня в ней на десятерых…
Встав с кровати, Антонов прошлепал босыми ногами по давно не чищенному паркету своей комнаты, прошел темным коридорчиком мимо старухиной двери на кухню, подняв над головой чайник, стал жадно пить из носика. Посмотрел на часы – будильник показывал одну минуту пятого. Выглянул в окно: Москва лежала темная, мирная, только в доме напротив, в единственном окне, горел свет да невдалеке тускло светились окна молочного комбината. «Значит, война мне приснилась, – подумал Антонов. – Слава богу, какой дурной сон!» Он еще раз поглядел в окно, уже внимательно, широко охватывая все видимое пространство, и еще раз убедился, что все черно, все мирно, но не почувствовал облегчения, грудь словно сдавило гнетом. И снова, уже наяву, ему стало страшно оттого, что он не испугался войны, и он понял, что опустошен до крайней степени.