Том 1. Повести и рассказы
Шрифт:
Сегодня на рассвете Алексей Андреевич, как всегда по пятнадцатым и тридцатым числам месяца, встретился на дальнем загородном шоссе с шофером бензозаправщика, и они обтяпали свою обычную сделку, или, как говорят теперь, – сделали бизнес. При воспоминании об этом Алексею Андреевичу вдруг стало стыдно, и он неожиданно для себя подумал: «Всех обвиняю, а сам?!» Конечно, было у него кое-какое оправдание. Да, он покупал этот левый бензин за бесценок, но неужели лучше, если бы шофер бензовоза слил его в Москву-реку? А ведь когда ему не удавалось распродать излишки – сливал. Понятно, что оправдание может найти каждый. Никому не хочется считать себя жуликом или прохвостом, все считают себя жертвами обстоятельств, соблазненными, оступившимися, кем угодно, только не ворами.
«Так-то оно так, но все-таки
В отличие от гаража, дом он не запирал, считал, что там нет ничего ценного. Дом состоял из двух комнат, кухни и неотапливаемой веранды. Со своих пяти яблонек во дворе в хороший год он собирал почти тонну, так что ароматом антоновки пропитался весь дом, насквозь – от стропил и до подпола.
Проходя в спаленку, он нечаянно взглянул в зеркало и увидел лицо старого джентльмена. Но как постарел! Под глазами складки, на тонкой шее кожа обвисла как у индюка, глаза тусклые, маленькие. Отступил на шаг, присмотрелся внимательнее, боже мой, так это он похож на старого джентльмена в инвалидной коляске! Он сам! Такое удивительное сходство, а никогда прежде не замечал! М-да…
Включил старенький телевизор, поубавил звук, но слушать не стал. Прилег на дубовую кровать, кстати, тоже сделанную когда-то собственными руками, накрылся шерстяным пледом. Умостился поудобнее, нашел позу, чтобы поменьше ныли шейные позвонки, полегче мозжила старая рана в плече – почти сорок лет с ней, вроде пора привыкнуть, а все не получается.
«Пусть в доме пахнет яблоками, – думает он засыпая, – так хорошо, когда пахнет яблоками». И ему представляется его пустой дом, пахнущий яблоками, и гладко мощеные улочки старой Риги, по которым ведет он свой санитарный грузовичок, и Варенька, ставшая когда-то его женой, и мать, правда, лица матери он не видит, а только чувствует, что это она. Странно, почему мать так не любила вспоминать об отце – умер и все, и точка. В австралийском цветном тумане выплывает какой-то перевал в горах, кусты жимолости татарской, но не осенние, нынешние, а цветущие розовыми и красными цветками, какая-то женщина в светлом дорожном костюме у длинной легковой автомашины неизвестной для него марки. Что за машина? Похоже, «Крайслер».
– Вы не поможете с бензином? – спрашивает женщина, и тут же подъезжает знакомый бензовоз и шофер Саша заливает ей полный бак, а то, что перелилось из трубы, плывет маслянистым пятном по темным предрассветным водам Москвы-реки. По телевизору ребята его возраста и возраста его покойного свата, – все в стоячих ондатровых шапках, – награждают друг друга и читают по бумажкам фамилии, имена и отчества своих награждаемых соратников. «Бог мой, – думает Алексей Андреевич во сне, – когда же это кончится? Когда прекратится это всеобщее хряпанье? Неужели так и не найдутся достаточно честолюбивые и сильные люди, желающие сделать что-то для Родины, а не только для себя лично?!»
– Я не прекращаю взлет на середине полосы! – говорит сосед-летчик. – А вы не желаете подоить моих коз?
Тяжелая гранитная плита наваливается на грудь, а на плите надпись: «Полковник Крюков А. А. Незабвенному папулечке…»
– Нет-нет, этому не бывать! – проснувшись в ужасе, пробормотал Алексей Андреевич. – Не бывать…
Надев носки из козьего пуха, он написал дочери записку: «Я не вернусь. Не жди. А.»
Минут через сорок Алексей Андреевич уже выезжал со двора.
– Куда на ночь глядя? – крикнул от своей калитки сосед.
– В Австралию!
– Понятно, тогда счастливого пути! – засмеялся летчик и пошел чесать своих коз.
Свадебное платье № 327
Сквозь давно не мытые громадные окна прокатного пункта косо падали с голубых небес полосы предвечернего майского света, весело желтели в муторной пустоте бессмысленно высокого и просторного помещения. Обведенные по краям золотистым контуром хаотично дрожащих пылинок, лучи солнечного света упирались в плохо подогнанные друг к дружке светло-коричневые кафельные плитки пола
Запах пропахших складской плесенью бетонных стен смешивался с запахами сигаретного дыма и более кислым папиросным дымком.
Приемщица курила сигареты, а сидевшая напротив нее, по другую сторону низенькой стойки, моложавая, ухоженная старушка – давно забытые миром папиросы. На разделявшем собеседниц прилавке сияла роскошная, похожая на вазу хрустальная пепельница – из тех, что могли быть выданы напрокат.
– На нашей клетке одна семья пьет беспощадно, до основания – гуталин разводят – и тот пьют. В пиво, например, хлорофосом – пшик, снова закрыли бутылку, взболтнули и пьют – дуреют на месте. А вторые соседи ничего, самостоятельные – водочные. – Не спеша рассказывала старушка. – А мой еще без меня отпился, у него вместо мочевого пузыря – нейлон. Я ему говорю: «Так что, выходит, если дам тебе раза по причинному месту, значит, мне из-за тебя в тюрьму садиться, да?!» Измучил, паразит. А держу его чисто. Все соседи мной вполне восхищаются. Ему восемьдесят два года, а мне шестьдесят семь. И когда я, дура старая, за него выходила, – и на нашей клетке, и в подъезде, и во дворе – все говорили: «Что же ты, бабушка, такая модная, красивая и за такого выходишь?» С сорок первого года я без мужа, в двадцать два года осталась вдовой с двумя детьми. И не смотрела ни на кого, и забыла, что я женщина. А теперь детей вырастила, внуков им подняла, и дети со мной не хотят жить – выдали меня замуж. А он, не поверите, смотрит нахально, смеется и писькает, хулиган. Такой хулиган – восемьдесят два года! Голый выходит из своей комнаты и в мою – выставит своего петуха, а там все атрофировано. Но у него сила в руках, и не умирает, между прочим; морду наел на моих борщах, щечки розовенькие стали. Целый день есть отказывается – ни обедать его не дозовешься, ни ужинать, а потом всю ночь шарится по кастрюлям, мясо руками из борща выхватывает – сколько уж прокисло! Врачиху ему вызывала, а она говорит, ничего не поделаешь, бабушка, – старческий маразм, терпите. Любой, говорит, может дожиться – хоть вы, хоть я, хоть сам министр, генерал, академик – любой! Сейчас, говорит, бабушка, продолжительность жизни большая, поэтому многие не выдерживают – впадают. Тысячи тому примеров! – Докурив папироску, старуха ткнула ее в хрусталь пепельницы, загасила привычным, завинчивающим движением сухонькой кисти в бурых накрапах пигментации. – Вся ими жила, на них вся надежда держалась – на деточках, да-а… А они меня замуж, да еще так сделали, чтобы мы с ним съехались. А детям моя квартира перешла, тоже двухкомнатная. Так что теперь мне и деться некуда. Вы меня извините, конечно, но вот как можно вляпаться на старости лет.
– Не вляпывались бы, кто вам виноват? – едко спросила приемщица, пуская дым из ноздрей.
– Святая правда, – покорно согласилась старуха, – но вот ваши подрастут, тогда и поговорим, – закончила она с ноткой затравленности в голосе.
– У меня одна. Но я ей не дамся, ей-богу, не дамся!
– Ой, не зарекайтесь. Мне тоже все говорили: не давайся, не давайся ты им! Да куда денешься: дочка с утра до вечера только и капала: «Нет у нас с ним жизни, мама, нет. Да и откуда ей взяться – без самостоятельности?» Сын тоже ее поддерживал, хотя и молчком. Как-то крупный разговор у нас был с дочкой при нем, так я ей говорю: «Тогда к Вите уйду, если тебе не нужна». А он молчит. Так и промолчал, будто не слышал, газетку схватил и стал за мухой гоняться по всей кухне, пока не прихлопнул. А недельки через две его жена, Витина, как раз мне этого старичка нашла. Я согласилась. Куда деваться? И он такой жалкий был – думала, хоть кому-то нужна буду, хоть чужого старичка обихожу.
Да и мои все так радовались, так подталкивали меня к этой семейной жизни. Поплакала, будто в молодости, и пошла под венец. Куда денешься: жалко их всех.
Заговорило молчавшее до тех пор радио – окончился перерыв. Заговорило с победительным придыханием сначала что-то насчет кормов и удоев, потом про Чернобыль.
«Сладок свет и приятно для глаз видеть солнце», – сказал в свое время Екклизиаст. Сквозь давно не мытые стекла косо съезжали на пол лучи солнечного света, радовали глаз, веселили душу неясной надеждой.