Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884
Шрифт:
— Почему так?
— Плутовство одно, это наше образование самое, и больше ничего. Кричат про кулаков, что они такие-сякие, а я больше уважаю такого кулака, чем какого-нибудь доктора или учителя гимназии. Кулак собственным лбом по крайней мере дорогу прошиб, а доктор или учитель доплывет до своего диплома на ту же земскую стипендию. Тьфу!.. А какая была мода на этих докторов с легкой руки наших маститых беллетристов: каждый так и смотрит героем… Насмотрелся я на них, теперь — шалишь, знаем, чем подбиты эти все герои. И главное, заметьте, из тысячи человек один занимается, а остальные с грехом пополам только перелезают из курса в курс. Вот вам и все его геройство. По-моему, нужно поставить науку, как она в Англии или в Америке, а не тянуть за уши. Идут за дипломом, а не за наукой… Вот я, когда
— Именно?
— Возьмите доктора, что он делает? Ведь он шарлатанит из ста случаев в девяносто девяти… Одна только хирургия и вывозит, а остальное все гиль и чепуха! Морочат только богатых купцов да нервных барынь. Например, приезжает доктор к больному… Если больной — человек состоятельный, — он и без него поправится, если он бедняк — еще скорее помрет, потому что последние гроши снесет в аптеку. Один умирает оттого, что спился с кругу, ожирел или нажил какую-нибудь благородную болезнь; другой оттого, что вытянулся на работе, с холоду, с горя, с голоду… И в том и в другом случае доктор решительно бесполезен. А что эти гигиенические советы ихние, так это и без них давно известно. Вы войдите в избу к богатому мужику, особенно к раскольнику: да всем этим немцам, которые придумывали гигиену, и во сне не снилось ничего подобного — такая чистота заведена, словно языком все вылизано. И посмотрите, какой здоровый народ. Вы можете считать мое мнение за абсурд, а между тем оно совершенно справедливо. Когда этих докторов не было, разве люди не жили? Вся эта медицина выеденного яйца не стоит на практике. Да-с!..
Учитель заметно раздражился и говорил с таким выражением в голосе, точно ему кто-нибудь не верил.
— Все это хорошо, и, может быть, в ваших словах много правды, — проговорил я, желая навести учителя на прежнюю тему, — но интересно, как вы дошли до мысли, что остается только землю пахать.
— Опять-таки не своим умом дошел, не беспокойтесь. У нас свой-то ум с семи лет отшибают… Был у меня один товарищ. В семинарии мы с ним вместе учились. Дело было в философии. Крепкий был человек. Понимаете: сама натура. Учился, учился да однажды в классе профессору и начал отчитывать: «Чему вы нас учите? Вот я девятый год давлю парту, а ни аза в глаза не знаю… Мне на ваших классиков наплевать!» Взбесился человек совсем, а потом бросил все да в мужики и ушел, землю пахать. Мы его уговаривать, перспективы там разные ему рисовать, а он нам: «Дураки вы, дураки… Ничего-то вы не понимаете и не понять вам ничего. Я буду мужиком в сто раз счастливее вас…» Вот, когда я был на третьем курсе, на меня это самое раздумье и напади… Тут я и вспомнил про товарища, написал ему горячее письмо и жду ответа. Пишет: «Приезжай, сам увидишь. Твой Африкан Неопалимое». Кое-как дождался я лета, а потом к Неопалимову, в деревню. Отыскал его. Живет как мужик, и все тут. «Брось-ко, говорит, свою ученую дурь да ступай в мужики, если добра хочешь». Пожил я у него лето, присмотрелся… Ничего, действительно хорошо. Неопалимое давно был женат на крестьянской девке, детишки были — отлично живут. Вернулся я в Шатрово и свою медицину по боку: совестно стало чужой хлеб заедать. Только сразу упроститься, как Неопалимов, у меня пороху не хватило. Придумал я, видите ли, поступить учителем и составить такую компанию, чтобы летом, когда у нас, учителей, нет занятий, сельским хозяйством заняться. Собралось нас человек шесть. Землю у башкир арендовали, обзаведеньишко сделали и всякое прочее…
Лекандра замолчал и сердито сплюнул на сторону.
— Ну, и что же? — спрашивал я.
— Все прахом пошло.
— А теперь вы совсем упростились?
— Ну, этого еще сказать нельзя… Извольте-ка сразу расстаться со всей этой глупостью, которая наросла с золотых дней детства, — нет, это не вдруг. Опять и то смущает: упростишься, а потом не вынесешь. Вот исподволь и упрощаюсь. Теперь состою учителем и землю у родителя арендую. Третий год свое хозяйство веду…
— Где же оно у вас?
— Верстах в семи отсюда. Там у меня и избенка огорожена, и прочее такое. Вот поживете здесь, забредете как-нибудь.
Наступило молчание. Упрощавшийся человек тяжело
— Что же мешает окончательному упрощению? — спросил я.
— Вы не догадываетесь?
— Нет…
— Вот то-то и есть, а дело самое простое: разве мужицкое хозяйство можно поставить без бабы… Теперь поняли? Интеллигентный человек амуры да идеалы разводит и видит в жене… Ну, да черт с ним со всем, что он видит! Упроститься-то я, пожалуй, совсем упростился, а когда дошло дело до бабы, — вот тут вся эта дрянь, которая накопилась в душе, и дает себя чувствовать. И себя загубить можно, и другого человека… Ну, возьмешь деревенскую девку, а потом вдруг скучно покажется с ней век коротать, — все-таки большая разница. А может быть, она будет счастливее за настоящим мужиком… Гм… это я вам скажу… Кажется, светает?..
— Пойдемте купаться, — будил меня учитель ранним утром, когда солнце стояло еще в золотистом тумане. — Утро-то какое… а?..
Учитель лежал на животе, положив свою белокурую голову в широкие ладони. Мне ужасно не хотелось вставать, но желание с этого же дня начать настоящую деревенскую жизнь, наконец, превозмогло, и я быстро поднялся с своей импровизированной постели. Мы осторожно спустились с сеновала по ветхой, дрожавшей под нашими шагами лесенке. Так и хотелось вернуться обратно и додернуть часок. Во дворе мы встретили Анну. Она, с высоко заткнутым подолом, выгоняла подоенных коров.
— Анка, зачем ты на сарай к Лекандре лезешь? — доносился из избы голос Шептуна. — Вот я возьму кол да колом тебя, стерву!.. Анка!..
— Отвяжись, старый пес, — ворчала девка, храбро шагая с хворостиной в руке.
Мы вышли через задний двор, где прыгала хромая лошадь, в огород. В двух шагах, теперь покрытая густым белым туманом, тихо катилась Шатровка, наклоняя прибрежные вербы и стоявшую в воде осоку. Где-то под берегом гоготали гуси. Учитель быстро разделся в ближайших кустах, и только глухой всплеск воды, распахнувшейся под его телом вспененной волной, показывал место, где он бросился прямо с берега. Несколько мгновений он не появлялся на поверхности, а потом только по фырканью и кряхтенью можно было определить, где он плыл в тумане. Я попробовал последовать его примеру, но после пяти минут, проведенных в холодной воде, у меня зуб с зубом не сходился. Оставалось вылезти из воды и одеться.
— Что, замерзли? — доносился голос учителя из тумана.
Он плавал еще с полчаса и вылез из воды только тогда, когда все тело покраснело от холода и зубы стучали как в лихорадке. Прикрывшись рукой, на манер Венеры Медичейской, Лекандра скрылся в кустах, откуда все время его туалета доносилось какое-то забавное фуканье носом и кряканье. Солнце светило ярче и ярче. Туман начал ходить по реке белыми волнами, а потом белоснежной пеленой тихо поднялся кверху, открыв реку во всей ее красоте, — с живописными берегами, выложенными ярко-зеленой осокой и кудрявой вербой, с тихо скользившей водой, отражавшей в себе и небо и плававшие на небе облачка.
— На нашем солнышке греетесь… — под самым моим ухом произнес чей-то приятный басок.
Когда я оглянулся, то чуть ли не стукнулся лбом с высоким священником, облеченным в белоснежный пикейный подрясник и с широчайшей панамой на голове. Он с добродушной улыбкой протянул мне свою пухлую, как подушку, десницу и тем же баском проговорил:
— Честь имею рекомендоваться: шатровский поп Михей… Чай, слыхивали про такого зверя?
— А… это ты, родитель? — отозвался Лекандра из-за кустов. — Купаться вышел?
— Да, немного нужно освежить свою грешную плоть…
Грешная плоть о. Михея представляла нечто совершенно особенное, вроде тех наливных яблок, которые вот-вот расколются, только пошевели пальцем. Его высокая фигура была необыкновенно развита в ширину, так что спина была выгнута совсем желобом, как у закормленной купеческой лошади. Плечи и грудь представляли какую-то вздутую массу, которая выпирала из-под пикейного подрясника, точно там были нарывы. Круглое обрюзгшее лицо было серого геморроидального цвета; около небольшого носа луковицей, как в масле, плавали два узких серых глаза. Щеки, походившие на подушки, обросли тощей бородкой. Из-под панамы выбивались две крошечных косички.