Том 1. Рассказы и очерки
Шрифт:
— А вы, землячка, кажется, из-под Чернигова? Или о Полтавщины?
Молодая женщина вся вздрогнула, как от внезапного удара. По лицу ее пробежала резкая судорога, она с ненавистью взглянула на неосторожного допросчика и быстро поднялась на ноги. При этом она нечаянно толкнула чайник и, не обращая внимания на то, что вода лилась на угли, скрылась в дверях избы.
Степан слегка нахмурился и, поправив чайник, сказал:
— Теперь уж не подойдет… И чай пить не станет… Напрасно спросили.
И, поправив несколько заглохший огонь, он прибавил задумчиво:
— Всегда вот этак. Теперь я ужа и не спрашиваю… Плачет… Или ударится о землю… Пена изо рта, как есть порченая! Так и сам не знаю, — откуда она родом…
Он замолчал.
— Марья! — крикнул было Степан. — Ну, иди, что ли! Что в самом деле: не съели тебя…
Женщина не ответила, но песня смолкла. Всем нам стало томительно и неловко.
— Эх… некстати маленько спросили, — сказал опять Степан. — Может, обошлось бы. Она ведь у меня занятная… Иной раз разойдется, песни заиграет…
— А когда вы с нею встретились? — спросил я, чтобы поддержать разговор. — И если вам не неприятно, расскажите, как это вы венчались бродяжьим браком?
— Слышали, значит? — спросил Степан, встрепенувшись. — Нет, что же… У меня этого нет… Да что! Здесь такая сторона: никому нет дела! Я даже письма из дому получал…
В его лице появились признаки оживления. Видимо, воспоминания, на которые навел его мой вопрос, не были ему неприятны. Он только оглянулся в сторону Маруси и сказал, немного понижая голос:
— Если вам рассказать, например, всю историю, как мы с нею сошлись, то это даже очень любопытно… Дело-то, если говорить по порядку, начинается с каторги. Значит, ранней весной выбежали мы с товарищем с N-ских рудников. Только снег прошел… Речки еще играли. Ну, сначала скрывались поблизости, в тайге, подобно как звери. Бедствовали сильно. Потом выбились-таки на дорогу, к Чите подходить стали, месяца уже через полтора. Дождь, помню, шел с ночи… А дождь перестанет — туман… Так на горах и висит. Ну, дело по бродяжеству привычное. Идем, отряхаемся. Дождь, дескать, вымочит, ветер высушит. Наплевать! Третий тут еще к нам прикомандировался, бродяжка тоже… Иваном назвался. Только верст этак, может, на десять от городу вдруг из тумана двое на нас: «Стой, что за люди?» Потом посмотрели и говорят: «Нет, не те. Тоже варначье, да нам на этот раз не надобны. Черт с вами». И побежали дальше. Опомнились мы, перекрестились… «А ведь, это, братцы, — говорит нам товарищ, — тревога! Непременно из замка кто-нибудь убежал. Надо нам с дороги-то податься в сторону». — «Давайте, — я говорю, — пойдем лучше за ними. Эти не тронули, а на других наткнемся, еще бог знает…» Ну, и пошли мы в ту самую сторону, куда эти двое побежали…
А в эту ночь действительно Маруся еще с подругой одной — из острога выбежали. Редкость это, конечно, что женщины бегут, ну тут, правда, помощь им была… В Читу пришли они в партии. Сами знаете, каково женщине в нашем быту…
— Да, подлость большая! — угрюмо сказал мой товарищ.
— Каторга верховодит, — пояснил Степан. — Продают баб, как скотину, в карты на майдане проигрывают, из полы в полу сдают. Ну, а она вдобавок — бедовая, непокорлива. И теперь знак есть: ножиком один пырнул. Как уж там было, бог ее знает, только слюбилась с одним… Тот ухарь был тоже, в обиду уже не давал. Вместе и в Забайкалье пришли. Ему на поселение, ей — в каторгу, только он так порешил, что им не расставаться. Ну, они две — с подругой — в лазарет слегли, под видом болезни, а он билет взял и уже около тюрьмы рыщет… Сговорились. Лазарет, к тому же, по случаю перестройки был за оградой… У Даши тоже друг был, высидочный, и тоже с нею бежать надумал. Вот раз эта Даша и говорит надзирателю: «Принеси четверть вина». — «Рад бы, говорит, принести, да без старшого нельзя». А старшой… сказать вам…
Он запнулся,
— Ну! — сказал он наконец, тряхнув головой. — Что уж тут, сами понимаете: каторга не свой брат. Так уж… что было, чего не было… только в этот вечер пошел у них в камере дым коромыслом: обошли, околдовали, в лоск уложили и старшого, и надзирателя, и фершала. Старшой так, говорили, и не очухался… Сами знаете, баба с нашим братом что может сделать… А тут о головах дело пошло… Потом же — сонного в хмельное подсыпали…
Он остановился и затем продолжал уже свободнее:
— А на дворе дождь… Так и хлыщет, пылит, ручьи пошли. Мы эту погоду клянем в поле, а им самое подходящее дело. Темно. Дождь по крыше гремит, часовой в будку убрался да, видно, задремал. Окна без решеток. Выкинули они во двор свои узелки, посмотрели: никто не увидал. Полезли и сами… Шли всю ночь. На заре вышли к реке, куда им было сказано, смотрят, а там — никого!
Друзья-то, значит, сплоховали! Сошлись к вечеру у притоншика да, может, вспомнили, что теперь в лазарете делается. Ну, с горя хватили. Известно, слабость. Там еще бутылочку… Захмелели, да так, подумайте, и проспали ночь!.. На заре прокинулись: в городе уже тревога, выйти нельзя!
Так они от них и потерялись. Этим ждать нельзя, тем нельзя выйти. Перешли они реку, пошли тайгой на милость божию. А мы на тот случай тоже от греха сошли с дороги, идем лесными тропками. Стали опять на дорогу выбиваться, только третий товарищ отстал: прошлогоднюю ягоду все искал под кустами. Догоняет он нас и говорит: «Послушайте, братцы, что я скажу вам: тут вот две женщины в тайге сидят и плачут». — «Что ты, бог с тобой, каким тут женщинам быть». — «Не знаю, говорит, только юбки на них серые, арестантские». Удивились мы, а тут смотрим: вышли и они на тропу и остановились. Испугались, конечно. Ну, только все-таки мы пошли, они за нами. И подойти боятся, и отстать страшно…
Мы идем, смеемся себе. Выбились на проселок. Дождь кончился, от нас на солнышке пар валит. Встретили сибиряка, трубочки закурили, потом сошли в овражек и сели. Они подошли, остановиться-то уж им неловко, идут мимо, потупились.
— Здравствуйте, — говорим, — красавицы.
— Здравствуйте.
— Кто вы такие будете?
— Поселки… Идем в такую-то волость.
И называют действительно волость, которая впереди. Научены. Ну, однако, я спрашиваю дальше: «Где же вы судились?» — «В Ирбите». — «А за что?» — «За бродяжество. От мужей». — «Ну, уж это, говорю, извините, неправильно. Ежели бы вы в Ирбите судились за бродяжество, то надо вам не на поселение, а в каторгу. В Камышлове — дело другое». Слово за слово, спутались они, заплакали. «Не обижайте, говорят, нас, господа!» — «Мы обижать никогда не согласны. Сами обижены, ну только понимаем мы так, что из-за вас была тревога. Как же теперь: хотите с нами дальше идти?» — «Нам, говорят, с вами вместе никак нельзя… Идите вы вперед, мы уж как-нибудь, ежели не хотите обижать, за вами. Потому что мы не какие-нибудь и могут нас наши друзья догнать…»
Пошли мы этак. Идем впереди трое, я и говорю: «Вот что, господа. Ежели придется так, что нам этих женщин взять себе — как быть: их две, нас трое». Вот Иван, который после пристал, и говорит: «Берите себе, ребята, мне не надо. Мне и одному трудно, и годы не те. Не интересуюсь я. Они вместе шли, вы тоже вместе, вам и кстати. А я, может, отстану скоро». Справедливый был бродяга, нечего сказать. — Ну, это, говорим, хорошо. Без спору. Теперь нам двоим разбираться. — «Ты, говорю, товарищ, как хочешь?» — «Насчет чего?» — «Которую взял бы?» — «А ты?» — «Обо мне речь впереди. Говори сам». — «Ну, я, говорит, ту, которая повыше». Вот дело. Мне-то, признаться, Марья сразу в глаз пала…