Том 1. Рассказы и повести
Шрифт:
Итак, он умышленно медлил со своим выходом в приемный зал, где, собравшись полукругом, его ожидали уже придворные.
На счастье, он должен был сначала утвердить несколько законов, потом упразднить некий налог, далее занялся рекомендациями, принятыми 30 ноября, которые потребовал зачитать дважды, выдвигая различные вопросы и придумывая всяческие оговорки, только чтобы затянуть время. Суммы, утвержденные Собранием на те или иные нужды войск, казались ему то слишком большими, то, наоборот, чересчур скудными. «Пятьдесят шесть тысяч век * зерна в месяц на семьдесят пять полков — ведь так, кажется, определило собрание? А ну-ка прикиньте, господа, не мало ли получается? Одиннадцать тысяч центнеров мяса… Подсчитайте, господин
И, внезапно обернувшись к зевавшему в уголке Готфриду Хелленбаху, с тихой иронией предложил:
— Что ж, сударь, поразмыслите, как бы открыть ради этого какую-нибудь крупную золотую жилу в горных районах, которые нам уже не принадлежат?
(В то время Кёрмёц, Бестерце, Брезно и Зойом были уже заняты лабанцами.)
Подписывая документы, дабы присутствующие не могли заговорить с ним, Ракоци беспрерывно говорил сам, подробно излагая недавние переговоры о перемирии с посланником императора, пока не пожаловал Берчени (его милости крупно везло в тот день) и, дождавшись из приличия бреши в речах князя, тут же вклинился в нее.
— Что было, то прошло, наш милостивый государь, а теперь, думается мне, разумней было бы обсудить нечто, касающееся будущего, дабы из этих высоких палат продиктовать какую-либо директиву сословиям, воля которых распылена. Я подразумеваю преступление бестии Безередя. Поскольку оно завтра, вероятно, будет обсуждаться на заседании.
— Может быть, это не столь уж срочно, — заметил с досадой Ракоци.
— Вот именно срочно! Надобно показать устрашающий пример, — горячился, по своему обыкновению, Берчени, — ибо мягкость наша приведет лишь к тому, что все наши люди разбегутся. Вот и сейчас этот негодяй-лютеранин Шандор Платти, ох, попадись он мне еще раз…
Он не успел докончить фразу, как в распахнувшихся внезапно дверях появился знакомый нам Матяш Надь с маленьким узелком в руке.
Берчени злобно повернулся, Адам Ваи нахмурился, как и всякий раз, когда замечал нарушение церемониала, и только красивое, румяное лицо князя прояснилось, он сделал навстречу вошедшему несколько шагов и оживленно спросил:
— Ну, что у вас, Матяш?
— Я уж всяко допытывался у старушки, — доложил он своим певучим голосом, — но она все просит, чтоб допустили ее к вашей светлости, не пожелала изложить мне ни жалобу свою, ни просьбу, а велела передать вот эту дребедень. Говорит, как увидит это ваша светлость, тотчас же и пропустит ее.
— А ну-ка, посмотрим!
Старичок развязал узелки пестрого платка, и из него показался выцветший, шитый серебром, красный детский жилетик.
— Право, не понимаю, что это значит. (Ракоци неуверенно обвел взглядом своих придворных — не поможет ли кто разъяснить загадку, — и вдруг приказал управляющему взглядом.) Введите, Матяш, женщину!
Маленький промежуток времени до ее прихода князь использовал для того, чтобы пересказать свой утренний разговор с крестьянкой, который одним из присутствующих понравился, другим нет. Берчени, например, очень любил такие вещи, он повсюду возил с собой анекдоты о знаменитом дудвегском сухоточном мельнике Хабакуке. Зато брови главного гофмейстера, почтенного Ваи, зловеще подскочили на лоб, будто протестуя перед богом и людьми против такой неслыханной дерзости: чтобы княжеская мантия и вдруг осквернилась духом мужицких ошметок! О, боже, боже, как трудно вылепить совершенного короля! Уж он ли, оставаясь с serenissinusom, не беседует с ним, приводя различные поучительные примеры о вреде чрезмерной общительности с простолюдинами,
Все это так, но на этот раз уже ничем делу не поможешь, ибо скандал произошел: Матяш Надь ввел тальскую крестьянку.
Она нисколько не казалась испуганной и шагала с уверенностью гренадера. Ее грязные, промокшие сапоги скорее чавкали, чем стучали. Только навостренный взгляд беспокойно искал князя среди уставившихся на нее господ, пальцем же — ибо женщина есть женщина — она, послюнив его, приглаживала выбившиеся из-под платка седеющие волосы.
— Станьте вот тут, — предупредил ее патакский управляющий, удержав на известном расстоянии от группы сановников, — и изложите перед лицом великого князя свою просьбу.
— Сказать-то я скажу, — ретиво отпарировала старушка, — но сперва укажите мне, который из них князь?
— Это я, — послышался ласковый голос, и она увидела, как вперед выступил самый красивый и самый статный витязь, только странным показалось ей, что именно у него одного не было ни сабли, ни ментика.
Оглядела она его с головы до ног, потом подозрительно спросила:
— Ференц Ракоци, тот, который Второй?
У князя эта фраза старушки вызвала улыбку, и по улыбке крестьянка узнала его. Лицо ее мигом залилось слезами.
— Что это за детский наряд вы мне прислали сюда, голубушка?
— Разве не узнаешь, сердечко мое? — вырвалось у нее с неудержимой силой, и слова полились потоком, неразборчивые от душившего старушку волнения. — Это же твой жилетик, ненаглядный ты мой. Ты носил его, когда был еще таким вот, как этот мой кулак. Все еще не признал? Ах ты, такой-сякой негодник! Да ведь я та самая Париттьяш, которая…
Только и успела сказать, но и это было больше, о, гораздо больше того, что могла выдержать взыскательная душа главного гофмейстера Ваи: схватившись за виски, будто в них с обеих сторон вонзилось по стреле, он прыгнул к двери, распахнул ее и крикнул телохранителям, чтобы увели сумасшедшую. Телохранители подбежали, схватили старушку, но князь знаком остановил их — пусть, мол, говорит. Телохранители отступили, но стоявший рядом с крестьянкой добродушный Матяш Надь все-таки тихонько пожурил ее:
— Почтительней говорить надобно! Как можно так разговаривать с его сиятельством? Хоть бы на колени, бабка, опустилась!
Она же со смелостью неведения, переполненная какими-то своими чувствами, ответила:
— Ну уж он-то от меня этого не потребует, довольно стояла я перед ним на коленях, когда учила его ходить да ползала с ним: гопп-гопп, потому как я и есть кормилица его светлости. Мое молоко сосал он в Борши. И вам, господа хорошие, знать это надобно да так и глядеть на меня, как на его кормилицу и воспитательницу. Ведь я и в Мункаче была, при его маменьке. Ох, и вырос же ты, касатик, ишь молодцом каким стал! Но как же это не распознал ты тетку Париттьяш?
Лица вельмож и в самом деле смягчились, даже спесивый Берчени не погнушался подойти к ней и пожать ее мозолистую руку, да так, что ладонь захрустела: «Но, но, полегче, барин, больно ведь».
Ракоци стоял со скрещенными руками в глубоком раздумье; какая-то неведомая сила смела вдруг заросли лет. Таким знакомым и сладостным казался ему этот голос, голос колыбельных песен и сказок, укачивающего гульканья, который подхватил его теперь и помчал назад, назад, пока, наконец, не привел в омытую щемящими воспоминаниями детскую комнату, где он — топ-топ — расхаживал в красном, шитом серебряными пуговками жилете.