Том 1. Русская литература
Шрифт:
«Кто-то в моем сердце говорит, что люди должны быть равны. Кто-то говорит, что мы обретем великое наслаждение в живом труде, в единении с природой. Это — голос бога, который не нуждается ни в каких храмах, который живет в сердце каждого человека. Если ты, человек, перестанешь эксплуатировать ближнего, сделаешься честным тружеником на земле, то услышишь в своем сердце голос божий».
Англия. Несколько позднее, в ту пору, когда уже не мануфактура, не торговый капитал шел, а железной поступью наступала машинная фабрично-заводская индустрия и когда под ее чугунными стопами хрустели косточки изгоняемых из своих жилищ крестьян, кустарей и мелких конкурентов, в это время подымает свой голос английский пророк Карлейль, и мы слышим у этого Карлейля те же самые ноты. Он говорит:
«Вы восстаете против барина,
Это все, по мнению Карлейля, предполагает религиозность, все диктуется внутренними чувствами человека, которые заглушены лязгом машин, фабричным свистом и звоном считаемых монет.
Я мог бы привести, конечно, большое количество такого рода примеров, но вы видите, что повсюду, когда происходит или ускоряется процесс продвижения новых начал цивилизации, всегда старый мир выдвигает из своей среды своих гениальных сынов, которые протестуют против нового мира, опираясь на старую традицию, но идеализируя ее, представляя не такой, какой она была, а рисуя ее в самой идеальной форме.
Присмотримся немного с этой стороны к толстовству как к социальному учению: мы сразу увидим, что толстовство — это как раз такой пророческий взгляд на вещи, если разуметь под пророками именно трибунов реакции, революционеров реакционных, то есть людей, которые революционно подымают знамя бунта против капитализма, но не во имя грядущего, а во имя прошлого или иногда во имя прошлого, которое в преобразованном виде проектируется вперед как будущее.
Действительно, Толстой идеализирует деревенские отношения по сравнению с городскими. Этому большому барину органически противно все буржуазное: ему противна индустрия, ему противна торговля, ему противна буржуазная наука, ему противно буржуазное искусство; все — от мелкого мещанства, от мелкого чиновничества, которое он по-барски презирает, до толстопузого купца, до чванного своей наукой какого-нибудь доктора медицины или какого-нибудь инженера, или изящной банкирши, или вообразившего себя способным управлять зазнавшегося министра, — все ему одинаково противно, все это не от того мира, с которым он был бы согласен жить в полном единении.
Можно было бы сказать, что первоначально социальный протест Толстого, — мы перейдем потом к его личному, индивидуальному протесту, имеющему тоже, в конце концов, социальный характер, который сказался в его философском учении, — социальный протест Толстого есть протест барина против Колупаевых и Разуваевых, против пришествия чумазого капиталиста и чумазого интеллигента — разночинца. Но этот великий барин — Толстой — не ищет учения, которое дало бы ему возможность жить подобно Шеншину, который в качестве поэта Фета писал вирши, а в качестве Шеншина был крепостником. Как Фет-Шеншин, и он не прочь был поддержать дружбу с другими барами, которые стояли па точке зрения реакции, но сам-то он великолепно сознавал своим гигантским умом, что проповедовать барина — это, во всяком случае, бесцельно и безнадежно и не даст внутреннего удовлетворения. Об этом внутреннем удовлетворении придется еще поговорить.
Поэтому, возвеличивая деревню, он прекрасно сознавал ее полярность. Что такое деревня? Барин и мужик.
Возвеличивать барина никак нельзя, потому что это значит возвеличивать чужеядного члена деревни — хищника; барин живет чужим трудом. О каком равенстве может быть речь, если провозглашать
Все то, что Толстой мог, как идеальное, противопоставить буржуазному городу, это было крестьянство как совокупность мелких хозяев, из которых каждый с своей семьей живет трудом рук своих, никого не обижая, живет от рождения до смерти, выполняя свою прямую обязанность сажать капусту, есть капусту и вновь сажать капусту.
Это полезное житье-бытье крестьянское наполняется внутренним светом и огромным содержанием. Мы сознаем, что такой человек выполняет высшее предопределение, что он, не обижая никого и устанавливая мир на земле, тем самым, в сущности говоря, приводит к внешнему выражению великую правду о мире, любви и ладном сожительстве. Осуществил ты ее, и твоя душа наполняется сознанием глубокого покоя, который и есть, по существу, успокоение в боге, и самая смерть тебе тогда не страшна, потому что ты не носишься с собой, с своей собственной личностью, потому что ты не эгоист, не хищник, ты живешь, как живет растение, и так же спокойно отцветаешь на лоне целого, великого «все-бога», из которого ты родился и в который отходишь. Это есть подлинное счастье, это есть тот социальный строй, который нужно рекомендовать.
Когда Толстой рисовал утопии, а он как художник прибегал для этого к метафоре, он изображал грядущий переворот с большой гениальностью, так, как он сделал это в «Сказке об Иване-дураке». Иван-дурак заявляет, что он ссориться ни с кем не хочет, и когда чужестранцы приходят в страну Иванов-дураков и хотят ее завоевать, они не сопротивляются. Они говорят: ну, бейте, покоряйте, порабощайте нас, мы не будем сопротивляться — и кончен бал!
Утопичность этой идеи бросается в глаза сразу. Совершенно ясно, что здесь какая-то внутренняя коренная ошибка, коренное заблуждение, о котором я еще скажу, потому что есть среди людей хищные и есть жвачные люди, и ясно, что проповедь жвачных отношений, проповедь непротивления есть проповедь на пользу хищникам, и что такой чужеземец, придя в страну Иванов-дураков, будет очень рад и скажет: хорошо, я на ваши шеи сяду и буду на вас ездить, и буду эксплуатировать и вас и детей ваших.
И вот, когда Ганди проповедует в Индии сопротивление британскому правительству, это очень хорошо, но когда он проповедует сопротивление в такой форме: вас учат сопротивляться с оружием в руках, а вы сопротивляйтесь путем долготерпения, — тогда Ганди фактически обезоруживает индусских Иванов-дураков и превращает их в подлинных дураков, и британское правительство может сердиться, когда Ганди проповедует, чтобы не покупали британский ситец и сырье, но норовит использовать Ганди со всеми онерами: пусть не покупают ситец, но терпеливо сносят все другие неудобоносимые бремена, которые угодно британскому правительству возложить на индусских Иванов-дураков.
Толстой полагал, что такая утопия может осуществиться. У Толстого есть внутреннее биение, раздвоение; будучи великим художником, а не простым публицистом, которые могут обманывать себя, принимать за чистую монету то, что они говорят, — он прекрасно понимает, что, в сущности говоря, внутренним содержанием социальной картины, которую он рисует как идеал будущего, является уже прошлое, и он делает в этом отношении прекрасное признание в знаменитой «Сказке о зерне с куриное яйцо». Вы помните содержание: находят какой-то предмет с куриное яйцо величиной; никто не знает, что это такое; зовут старика; приходит дряхлый хромой человек, из которого песок сыплется; спрашивают его, что это такое? — «Я не знаю, говорит, но у меня жив отец, позовите его, он, должно быть, знает». Послали за отцом; за отца его сразу и не признали, он мужик крепкий, бодрый. Вошел он, посмотрел. «Не знаю, говорит, спросите у моего отца, он еще жив». Позвали и его отца — тот совсем молодец молодцом, почти молодой человек, никакая смерть не берет. Взял, попробовал на зуб и говорит: «Да это зерно! — такая пшеница в наше время росла». — «Почему такая пшеница?» — «Мы агрономов не знали, наукой не занимались, вели хорошее крестьянское хозяйство, земля и рожала».