Том 1. Серебряный голубь
Шрифт:
У Дарьяльского ноги болят, спину ломит, поднывают с работы руки, в душе же — сладость да радость, блаженство неизреченное; на дьячковское слово усмехается; смотрит — туда, чрез село: в голове-то его рифмоплетчество, ладно складываются слова:
А ярка ясный яхант В прахладу влаги пал…Все — «а я-а» да «а-я-а»: рифму бы к яхант? А рифмы-то нет — что за черт! А поплавок-то его подплясывает: крупная, видно, рыбина укусила червя.
— Отчего же, Александр Николаевич, и мне не столярничать? И так я очумел от книг да от ученья: столярничаю себе…
— Для, значит, моциону, — осклабился дьячок, — точно оно; тоже вот как на какую голову — книга-то;
— Скверная штука — ученье!
— Хе-хе: балда балдой! «Взз-взз-взз» — пролетает ласточка. Молчание: меркнет заря.
— Последняя ласточка!
— Недолго им тут летать, сгинут — а куда?
— В Африку, Александр Николаевич, — в Африку, к мысу Доброй Надежды.
— Неужли в Африку? — удивляется дьячок.
— Так-таки и улетят.
— Летуньи.
— Летуньи, — умиляется и Петр.
Оба следят за ласточкой, как кружит белогрудая, и кружит, и летит, и зовет, и пищит, — и туда, и сюда, и туда, и сюда: «и в и в и»; грудью к пруду прильнула, под самый крест колокольный взвилась и над этим теперь от зари яхонтовым знаком затанцевала в воздушном восторге плясавица-ласточка: «ививи-ививи»…
— Ишь пляшет!
— Что царь Давит пред ковчегом завета [81] .
И Петр думает: «милая, милая, заветная ласточка, белогрудая»; летит легколетная ласточка… И повизгивает про Катю. «Ививи! Ививи» — ласточка унеслась к Гутолеву: «Ививи» — замирает над деревьями; тихо: расходятся на воде круги, — и душемутительная дума, плаксивый звук накачиваемой из колодца воды, — тишь, гладь, сонь, мгла. Во мгле пропадает дьячок; уже его нет как нет; и душемутительная дума.
81
Имеется в виду восторженная пляска библейского царя Давида при перенесении ковчега (II книга Царств, 6).
Куда Петр ушел? Что с ним? Никогда, нигде, ничего с ним такого и не бывало. Не снится нигде, никогда, ничего такого, кроме как в России; а здесь среди простых этих, не хитроумных людей, все это снится; знают русские поля тайны, как и русские леса знают тайны; в тех полях, в тех лесах бородатые живут мужики и многое множество баб; слов не много у них; да зато у них молчанья избыток; ты к ним приходи — и с тобой они поделятся тем избытком; ты к ним приходи, ты научишься молчать; пить будешь ты зори, что драгоценные вина; будешь питаться запахами сосновых смол; русские души — зори; крепкие, смольные русские слова: если ты русский, будет у тебя красная на душе тайна, и что липкая смола твое духометное слово; виду у него нет, а привязывается, и дух от слова идет благодатный, приятный; а скажи простое то слово — будто бы ничего в простом том слове и нет; слов тех не знают и вовсе те, что живут в городах, придавленные камнями: те, как приедут в деревню, видят перед собой грязь, мрак, соломы кучу да из соломы грязного мужичка угрюмо насупленное лицо; а что то не мужик, а втайне благовествующий Кудеяров столяр, — им и вовек не понять, не узнать; они видят перед собой грязь, мрак, соломы кучу да из соломы бабью глупую болтовню; а что то краля Матрена Семеновна с устами сахарными, с медовой сладостью поцелуев, — все то от них скрыто.
Бедные, бедные! Задумался Петр: уже весь сон запада прошел перед ним и уже сон отошел; он думал: многое множество слов, звуков, знаков выбросил запад на удивленье миру; но те слова, те звуки, те знаки, — будто оборотни, выдыхаясь, влекут за собой людей, — а куда? Русское же, молчаливое слово, от тебя исходя, при тебе и остается: и молитва то слово; как выплеснутая в воздух золотого чарка вина, что камушками, самоцветными брызгами горит в солнце, опадая каплями этими код ноги в грязь и тебя оставляя неутоленным, хотя бы и призывая к тебе посторонних людей ми-мутно полюбоваться дождю золотых капель, — так вот и слова, которым нас обучает запад; свои гам выплескивают наружу слова, в книги, во всякую премудрость и науку; оттого-то вот там и сказуемые слова, и сказанный склад жизни: вот что такое запад. Но ведь не слово — душа: грустит она о несказуемом, она о несказанном томится. И не то в России: полевые люди, лесные, в слова не рядятся, и складом жизни не радуют взора; слово их что ни есть сквернословие; жизни склад — пьяный, бранчливый: неряшество, голод, немота, тьма. А ты и смекай: духовное винцо на столе-то перед каждым; и каждый слов несказанных и чувств
Жить бы в полях, умереть бы в полях, про себя самого повторяя одно духометное слово, которое никто не знает, кроме того, кто получает то слово; а получают его в молчанье. Здесь промеж себя все пьют вино жизни, вино радости новой — думает Петр: здесь самый закат не выжимается в книгу: и здесь закат — тайна; много есть на западе книг; много на Руси несказанных слов. Россия есть то, о что разбивается книга, распыляется знание, да и самая сжигается жизнь; в тот день, когда к России привьется запад, всемирный его охватит пожар: сгорит все, что может сгореть, потому что только из пепельной смерти вылетит райская душенька — Жар-Птица.
Вспомнил Дарьяльский свое былое: и Москву, и чопорные собрания модничающих дам и дамских угодников — поэтов; вспомнил их галстуки, запонки, шарфы, булавки, вывозные, французские и весь модный лоск последних идей; одна такая девица пожимала плечиками, когда речь шла о Руси; после же пешком удрала на богомолье в Саров [82] ; похохатывал социал-демократ над суеверьем народа; а чем кончил? Взял, да и бежал из партий, появился среди северо-восточных хлыстов. Один декадент черной бумагой свою оклеивал комнату, все чудил, да чудил; после же взял да и сгинул на много лет; он объявился потом полевым странником [83] . Скольких, скольких в тайне сжигает полевая мечта; о, русское поле, русское поле! Дышишь ты смолами, злаками, зорями: есть где в твоих в просторах, русское поле, задохнуться и умереть.
82
Саров, Сарова пустынь — монастырь в Калужской губернии, приобретший известность благодаря духовному подвижнику Серафиму Саровскому (1760–1833), личность которого необычайно высоко оценивалась в кругу друзей А. Белого.
83
Прообразом этого декадента является поэт-символист Александр Михайлович Добролюбов (1876–1942), который начал свою деятельность как выразитель крайне индивидуалистических тенденций этого направления, но затем погрузился в народные религиозные искания, долго странствовал по России как простой нищий и даже организовал религиозную секту «добролюбовцев». Его поздние взгляды (включающие отречение от современной культуры) изложены в сочинении «Из книги невидимой» (М., 1905). О встречах с ним см.: Белый А. Начало века, с. 363–366.
Сколько сынов вскормило ты, русское поле; и прозябли мысли твои, что цветы, в головах непокойных сынов твоих: убегают твои сыны от тебя, Россия, широкий твой забывать простор в краю иноземном; и когда они возвращаются после, кто их узнает! Чужие у них слова, чужие у них глаза; крутят ус по-иному, по-западному; поблескиванье глаз у них не как у всех прочих россиян; но в душе они твои, о, поле: ты их сжигаешь мечты, ты прозябаешь в их мыслях райскими цветами, о, луговая, родная стезя. Не пройдет году, как пойдут бродить по полям, по лесам, по звериным тропам, чтобы умереть в травой поросшей канаве.
Будут, будут числом возрастать убегающие в поля!
Будут в сибирских дремучих местах умножаться часовенки! Знает ли каждый из нас, чем он кончит: может, не станет на склоне дней он тихо сидеть в своем городском кресле за чтением мудренейших книг и с душистым куревом, а закачается в чистом поле на двух на висельных столбах с перекладиной; в придорожной канаве, может, или в лесной вологодской келье кончит он дни, — кто знает, кто скажет? Ничего про себя вы не знаете, юноши! Жены, — слушайте, жены, благовест вольный: в полях в широких, в раздольных благовест стоит искони; кто тот благовест слышал, тому в городах покою нет; только измается в городе он; полуживой, убежит за границу; да и там покоя ему не найти никогда. Изрыдается душа; ум засохнет; язык к гортани прилипнет; будут его от тоски-болезни лечить водами и в сумасшедшем-то он побывает доме, и в тюрьме; кончит же тем, что вернется к тебе, о русское поле!