Том 1. Солнце мертвых
Шрифт:
– Не имеете права! Это безобразие!.. И Колюшка и Луша крик подняли. И я сказал:
– Тут девица, и так нельзя поступать… А главный мне свое:
– Не кричите, а отвечайте на вопросы. Не в игрушки мы играем.
И пошел меня донимать. Когда уехали, да кто ходит, да то да се…
И тут в столовую целую охапку книг и бумаг Колюшкиных принесли и вывалили. Смотрели-смотрели и цоп – письмо. Почитал и мне:
– Это что значит? Колюшка посмотрел и говорит, что это был жилец у нас, Кривой, который удавился. И объяснил про письмо директору. Забрал он письма, – разберем
– А это кто такой? А тот и не знает. А это повар один, приятель мой, и уж помер. Сказал я, кто такой, а тот не верит.
– Это мы разберем… И забрал. И еще одного парнишку взял, теперь метрдотель в «Хуторке» и семейный человек. Даже удивительно, зачем они понадобились. Этого-то все они разглядывали и что-то мекали. Часа три так возились. Потом главный и вынимает из портфеля бумажку и показывает Колюшке. А верхушку рукой прикрыл:
– А это не вы писали?
Посмотрел Колюшка, сморщился и говорит:
– Что-то не помню… Как будто моя рука…
И читает ему главный:
– «…перешлю готовое…» Это что «готовое»?
– А-а… Это образцы изданий картинной галереи… Я, – говорит, – для жильца иногда забирал товар и посылал ему по адресу, когда он в города ездил.
А тот так усмехнулся и говорит:
– Я вас арестую.
– Как угодно, – говорит. Тут уж я вступился:
– За что же вы его? Это ваш произвол!
И Луша на него:
– Не имеете права! Я к губернатору пойду! У нас лакей, у губернатора служит, двоюродный брат…
А тот сейчас:
– Объясните свои слова. Какой лакей, у какого губернатора?
А та врет и врет.
– Не хочу объяснять! – и все.
Тогда он ей свое:
– Ну, так я вас арестую для объяснения… Так она и села. И тут я вступился. Говорю, что она с испугу, а у нас никакого брата нет у губернатора. Наташка чуть не в истерику, а Колюшка так глазами и сверкает.
– Не запугивайте мать! – кричит. Тот ему пригрозил. Черепахин тоже про произвол – отстранили.
Осмотреть чердак, чуланы! Побежали там какие… Сундуки осмотреть!
И пошло навыворот. Все перетряхнули: косыночки, шали там, приданое какое для Наташки. За иконами в божнице глядели. Луша тут заступаться, но ей очень вежливо сказали, что они аккуратно и сами православные. И велели Колюшке одеваться. Луша в голос, но тут сам пристав – он благородно себя держал, сидел у столика и пальцами барабанил – успокоил ее:
– Если ничего нет, подержат и выпустят. Не беспокойтесь…
А Колюшка все молчал, сжался. А внутри у него, я-то его хорошо знаю, кипит, конечно. И на его поведение даже главный ему сказал:
– Вы все объясните, и мы вас не задержим.
– Нечего, – говорит, – мне объяснять, потому что я ничего не знаю. Берите.
А тут еще скрипач вернулся поздно с танцевального вечера. Сейчас его захватили, карманы вывернули, там грушка и конфетки с бала. А Колюшка уж оделся. Простились мы с ним. Лушу уж силой оторвали. Очень тяжело было. И повели его с городовыми. И я за ними выбежал. И на дворе полиция. Окружили
– Колюшка, прощай! Не слыхал он. Повезли… Побежал я, упал на углу, поскользнулся. Ночь. И ни души, одни фонари. Стал я так на уголку, а мне дворник сказал:
– Ступай, ступай… Замерзнешь… И не помню, как я в квартиру влез. Луша как каменная сидит среди хаоса, а Черепахин ей голову из ковша примачивает. И калит всех на все корки…
– А-а!.. – кричит. – Сами кобели, да еще собак завели!
Очень сильно бушевал. И всех нас очень скрипач утешил. Совсем он слабенький был и сильно кашлял.
– Исус Христос тоже в темнице сидел…
А Черепахин все геройствовал:
– Я только не могу вас оставить в горе, а то бы я их разворотил!
И потом, когда уж мы все в сундуки запихнули и маломальски в порядок привели, легли спать; но разве уснешь тут, когда на груди камень. А Луша все плакала. И Наташа плакала за ширмочками. И Казанская при лампадке смотрела на нас, на наше житье беспомощное…
Ах, как горько было!.. И вот какие оказались жильцы… Потом-то я все узнал. А тогда я все проклял, все, и доброе отношение к людям. А что люди? Скольким я послужил, и как послужил! А кто мне послужил? Много я их видел, и много прошло их мимо меня через рестораны… И без последствий. И всюду без всяких последствий для меня. От господ я ничего хорошего не видал. У них, конечно, свои дела, но хоть бы ласковое слово когда… И сколько было страхов и горя… Слез сколько было пролито по уголкам, как у нас с Лушей… И изо дня в день у нас в ресторане и светло, и тепло было, и всегда неизменно оркестр румынский играл, и господа кушали под музыку и были веселые и довольные… И я служил в тоске и под музыку. До меня ли им, что у меня на сердце и внутри? Ибо все было у них и не о чем им было печалиться. Потому что такое устройство жизни…
Много прошел я горем своим, и перегорело сердце. Но кому какое внимание? Никому. Больно тому, который плачет и который может проникать и понимать. А таких людей я почти что не видал. Вокруг не видал, с которыми имел дело. Потому что теперь нет святых, которые были раньше, как написано в священных книгах. Теперь пошел народ другого фасона и больше склонен, как бы иметь в кармане лишние пять рублей. И уж потом я узнал, что есть еще люди, которых не видно вокруг и которые проникают все… Через собственную скорбь познал и не могу поносить, как другие. Совесть мне этого не дозволяет. И нет у них ничего, и голы они, как я, если еще не хуже… Господь все видит и всему положит суд свой.
Не спал я тогда всю ночь и все думал, к кому прибегнуть. И перебрал в уме всех гостей могущественных, которые бывали в нашем ресторане. И потом побывал я у них. И одни совсем меня не допустили, а другие сказали, что это к ним не относится и они ничего не могут. У самого председателя суда был, и он только развел руками и тоже сказал, что это не его дело. А его очень уважали всегда, и всегда все здоровались с ним у нас. И никто никакого внимания. Только поежатся и поскорей бы отговориться.