Том 1. Солнце мертвых
Шрифт:
Уже глядят от ворот любопытные.
Исправник молится горячо, даже падает на колени, истово целует крест в разных местах, и батюшка чувствует, что в нем нет уважения к святыне, – и терпит. Дьякон тоже насторожился. Псаломщик косится на даму в пудре, которая, знает он, полька. Батюшка в затруднении, но не может не дать креста.
– Католичка, но верует! – трогательно говорит исправник. – Водки откушаете?.. Ну, как угодно-с… А это… моя супруга!
Батюшка хотел бы отдать ему рубль, только бы не брать греха на душу: не верит и издевается. В прошлом году была другая жена, а теперь…
Молча
– Брак гражданский, но хочу освятить! Позвольте помочь…
Сам ведет по ступенькам и усиленно кланяется на морозе.
– Вот спасибо, что не прошли! Отойдя шагов пять, батюшка говорит:
– Заведомый иезуит, прости Господи.
Так они ходят и ездят из дома в дома, унося в себе сотни лиц, видя радушие, холодок, пустоту.
Старики Вахрамеевы осенью померли, молодые не совсем здоровы и не выходят, и принимают какая-то старушка и горничная. Стол накрыт, видны недопитые рюмки, кто-то чихнул в гостиной. Угощенья не надо, а обидно: лучше бы говорили – не желаем. Псаломщик замечает цилиндр и перчатки на рояле, признает в передней голубую ротонду Первачовой. Значит – гости. Просвирня кланяется старушке, та ищет на руке в мелочи.
– От креста бегают! – говорит на улице батюшка.
На Огородной, у крыльца Мишкина, попадаются мироносицкие – только вышли. Батюшки раскланиваются молча, вознесенские заворачивают в переулок, но догоняет дворник – просят хозяева. Не деньги – внимание дорого.
У Мишкина служат торжественно, дьякон не бережется, псаломщик пускает верха вовсю. За закуской батюшка говорит напрямки, как и что. Мишкин растроган, приказывает дочерям силой тащить просвирню и угощать. Просвирня, наконец, решается снять салоп и оказывается в лиловом платье с плюшевыми зелеными полосками на груди и юбке с оборками в буфах. Это платье парадное, и батюшка знает его лет тридцать. Просвирня совсем сыта, только икорки разве. Псаломщик сам наливает себе зубровки и рассказывает сыну Мишкина про аэропланы. Дьякон беседует с дамой, у которой лицо ласково светится, – рассказывает про седьмого, который начинает ходить. Батюшка опять по секрету сообщает, какая болезнь у архиерея. Мишкину служба больше нравится у Вознесения, да и по дьякону не сравнить. И в комнатах пахнет мягко – накануне курили уксусом. Оставляют обедать, но надо спешить.
– Сын в университете, а какие люди! – трогательно говорит батюшка.
Уже пятый час, темнеет. Устали подыматься по лестницам, у дьякона голос осел, батюшка еле волочит ноги, чувствует ломоту в висках. Зато голос псаломщика крепнет: и рюмки, и близость вечера, и молодые женские лица, напоминающие Анюту. Просвирня совсем раскисла, ей хочется есть, – только у Мишкиных закусила, да у Парменовых няня-старушка сунула пирожок, который она и пощипывает понемножку. Уже совсем темно. Кучер, видно, хватил, сильно отваливается на ухабах, рвет лошадь, поругивается:
– Ну, еще куда? До ночи ездить буду?!
– Ты, голубчик, не разговаривай… не подобает… Не в театры ездим… – успокаивает батюшка.
– Я не… к тому што… а лошадь жалеть надо… Дьякон совсем разбит – ясно, что сорвал голос у Кундукова. Слушает, как ворчит кучерок, вдруг хватает за
– Мы не из милости ездим! Невежа!
Улица запружена народом, свистки, крики: дерутся текстильщики с кузьмичевскими, нельзя проехать. Кто-то ревет над ухом:
– Женчину нашу тронули! В ножи их!
– Пускай попы едут! – кричит кучерок.
– Господи, Господи… – шепчет батюшка, – винцо-то что делает.
Отведя руку с шапкой, лезет вихрастая голова и нетвердо просит:
– Бла… благословите… батюшка…
Пробираются в каше голов, в свистках, реве. Плачет мальчишеский голосок:
– Картуз… нова-ай!
– Кому горе, а попам масленая!
Дерзко смотрит на о. Василия, у самого лица, парень, колышется. Дьякон заслоняет рукой и говорит торопливо:
– Ну, что тебе, что тебе… иди, голубчик…
О. Василий сидит, опустив голову, как дремлет. Слабость ударяет в ноги, грустно на сердце. Хочет найти в душе, принявшей много чужих грехов, примиряющее, прощающее темноту. Многое бы можно сказать, о чем не раз думал и сокрушался, о церкви, которую посылают по соборам, о служителе алтаря, который вынужден обивать пороги, о «масленой».
Слышит, что с того конца налетели казаки, гонят текстильщиков и кузьмичевских.
– Господи, Господи… – шепчет в воротник батюшка.
– Да хорошенько бы! – дрожит голос дьякона.
На площади в каруселях горят лампы, бисером и сусалью играют вертящиеся круги, бьют литавры. На углу сшибли человека, говорят – Аносов на своем рысаке. Опять запрудили улицу, окружили городового, требуют:
– Не имеют права людей давить!
– Господи, Господи… – шепчет батюшка. – Да поезжай, голубчик…
Катят на паре монахи, мелькнули при фонаре черные клобуки. За ними мчит тройка с гармоньями, лошади в розанах, лихо позванивают бубенчики.
– Приказчики-то мухотаевские как отчаянно! – слышит дьякон.
Напоследях попадают к Карякиным. Половина восьмого. Спрашивают у горничной – примут ли, а то завтра заедут. Стоят на морозе. Батюшке хоть садиться впору. Просвирня ног под собою не слышит, а ничего не поделаешь – праздниками живет. Дьякон смотрит на окна дома напротив. Там живет учитель гимназии, тоже многосемейный. Там горит елка. Дьякон смотрит на огоньки за морозными стеклами, и ему хочется тепла и уюта, хочется в свое тихое зальце, у печки бы посидеть, попить чаю со сливками – мягчит горло. И у него елочка. Дети ждут, чтоб он им сам, непременно сам, – такой он высокий, – зажег бриллиантовый дождь. Псаломщик волнуется, – все, небось, собрались, и бухгалтер любезничает с Анютой, говорит пошлые комплименты, а она похихикивает, такая наивная, не знает, что такое бухгалтер.
– Просят, пожалуйте, – говорит горничная.
Лестница длинная, кожаные ботинки батюшкины скользят. Просвирня царапается за поручни, а горничная уже вбежала на площадку и ждет – отворить дверь.
В зале карточный стол, брошены карты, деньги. Гости стоят у стенок, горит блестящая елка, пробежали мальчишки в масках – бычьей и лисьей. Все чувствуют, что мешают, расстроили и страшно неловко. Батюшка извиняется, не смотрит на лица и становится совсем в угол, где уже гаснет лампадка перед Казанской.