Том 1. Солнце мертвых
Шрифт:
Голос Качкова осел и скрипнул. Студент взял его за рукав и сказал:
– Пойдем-ка домой. Даром только палишь себя.
– Мне теперь ничего не жаль и ничего не страшно. И все ничто в сравнении с тем, что я сейчас переживаю. За это можно отдать, не знаю что! Я высказаться не могу… как я переживаю… Милый! Да ты посмотри, сколько людей! Все, кто может, все идут сюда, к этому свету, потому что у них нет никакого другого света. Воскрес! В этом одном сколько – Воскрес! Я не про символ. Но надежда ведь тут, какая-то неясная, только чуемая будущая радость огромная. Воскреснет! Человечество воскреснет! И это создала церковь, вообще церковь… создала идею света и жизни! Ее петь надо! Это и святая сила, и величайшее искусство –
Начинался хрустальный звон. Издалека плыл и накрывал город. Ударили и у Ивана Богослова. И как ударили! Должно быть, особенные какие были колокола.
И когда сказал Качков: «Какой звон!» – стоявший рядом в рыжем пальто, с багровой шишкой – наростом под нижней губой, сказал:
– У нас звон изо всех звонов! Покойник Иван Андроныч пожертвовал… Культяпкин, Иван Андроныч… Сколько-то тыщ очень много положено.
– А, Культяпкин! – сказал, вздрагивая, Качков. – Купец?
– Мясник он, конечно… но в купеческом звании… И електричество на колокольню для лиминации проклали в прошедчем году… и все ихнее, и новый алтарь…
– Ну и… дай ему Бог здоровья!
– Да уж он помер… в прошедшем году еще.
– Слышал?! Господин Культяпкин, мясник! И на идею!
– Прикинь побуждения, – сказал студент. – Эти умеют ковать копеечку.
– Я беру – вот! – показал Качков на звенящую колокольню. – Я все беру, дух самый, а не побужденье! Прощаю! Все прощаю Культяпкину! Все! Одним жестом вычеркнул и захерил! Искупил. Ты не пришел, он, я не пришел и не поставим им этого звона… вот стоит человек и радуется. Потому что он не знает никакого другого звона, а радоваться хочет, прикоснуться, пить из чудесной чаши! Вон эти… вон, ломятся в двери и кричат, что воскрес! Эти желают, радости хотят! И если бы не было этих культяпкиных, эта колокольня была бы во тьме, не горела бы эта звезда… не звонили победно… Темные церкви были бы, потому что ни ты, ни я не придем и не заставим гореть! Я не говорю, что дадим и отдадим себя им, я верю, – но это… это самое чуткое, самое дорогое в жизни! Прикасание к Божеству! Это все – огромнейшее искусство, святое! Наша мазня, воды, березы, лошади… как это мелко! А это все пронизано величайшими символами! И на это Культяпкин дает! Всем дает, и тебе! Ведь тут без билетов. Ну, демократ… радуйся! Или отнимешь? Подымется рука, демократ?! – дергал Качков за рукав студента. – Скажешь, – а-а, Культяпкина превозносишь! Я его обниму за это! Только за это прощу, если у него дух горит!..
– Нагородил ты, потом разберешься, – угрюмо сказал студент.
– И разбираться не буду!
Звон заполнил весь город. И плавал, и накрывал, и тихо глушил, и заставлял дрожать грудь. И казалось, что на город вылился звонкий хрустальный дождь или морозное серебро.
– Идем домой… зубы уж у тебя стучат.
– За эти переживания много можно отдать. И я все прощаю, и все страдания принимаю и прощаю, потому что верю сейчас, что та жизнь, которая породила такую величайшую идею, – пострадать за всеобщее счастье… я про идею говорю!., и пострадать лучшему из лучших, такая жизнь не может быть отвергнута, и никакое страдание для нее ни ничтожно, ни не нужно. Я все прощаю. Я лабазам этим поклонюсь – пусть в них Культяпкины, пусть, пусть! И они страдают. И в них живая душа, которая может подыматься! Нет, я домой не пойду! Я буду бродить по улицам и храмам. Я людей хочу нынешних, умытых, чистых. И неба хочу, и звезд, и колоколов! Огни на высоких башнях! Огни под крестами и на крестах! Эти кресты вознесут человечество к небесам… Вася… к небесам! Это увенчанное человечество – кресты в небе! Это стихийная сила, вихрь!
– Правильно, барин… верное ваше слово, – сказал тот же, который говорил про Культяпкина. – Выше святой церкви не может быть. Очень верно.
– Очень рад, что и вы понимаете… – задыхаясь, сказал Качков. – Я не совсем понятно…
– Все верно. И мы тоже все можем понимать. Проповеди так говорить надо… батюшки должны. Утешение большое будет, а то ниспровергнуто. А суть правильная, суть-то…
Крестный ход кончился. Теперь церковь сияла золотым нутром – и алтарь, и цветы, и свечи. Ходил парчовый дьякон с высокой свечой, расступалась толпа, и доходило на улицу – Воскрес! И пробирался священник с цветами. И так было тихо на улице, под тихим небом, что было хорошо слышно пение хора.
– А устал я… – сказал Качков. – Это лихорадка прошла, и совсем не знобит.
При свете соседских свечей студент увидал, что лицо Качкова было в пятнах и потное, а верхняя губа мелко дрожала.
– Довольно, пойдем, – сказал студент.
– Да, устал я…
И они пошли. Опять прошли мимо старой церкви, которая горела по линиям. Над входом сияло огромное красное яйцо и в нем святые инициалы.
– И тут, должно быть, тоже какой-нибудь Культяпкин! – сказал студент.
Их обступили нищие. Говорили: Христос воскрес, – а будто просили.
– Не торжествуют, а по-прежнему ноют… святыми словами, – сказал студент.
– Ты душу пощупай, – устало сказал Качков, которому больше хотелось говорить. – Глубоко… не достать пальцем…
Добрались до квартиры. Отперла Маша. Студент обнял ее и поцеловал три раза.
– Уж очень по-настоящему вы, – засмеялась она. Добравшись до комнаты, Качков сейчас же прилег.
– Договорился!..
Студент зажег электричество и полез в форточку за своей пасхой.
– Ну, теперь давай пасху есть. Качков лежал неподвижно.
– Неужели уж так ослаб?..
– Устал я… – едва выговорил Качков. Студент снял колпачок, посмотрел на свою пасочку.
– Иди… что-то одному скучно…
1915
Знамения
Неведомыми путями приходят и текут по округе знамения, намекают сказания. Откуда приходят, где зарождаются, как и кем? Есть в жизни незнаемые поэты. Жива созерцательная душа народа. Не любит она цифры и меры и непреложных законов. Жаждет иного мира, которому тесно в этом, хочет чудес, знамения и указующего Перста.
Какой уже день шумят и шумят старые деревья парка, – не утихает буря. Два серебристых тополя-гиганта, что стояли у каменных ворот усадьбы, упали прошлою ночью, и сразу стало неуютно и голо в саду. Вот она, обгладывающая все поздняя осень. И как будто совсем недавно стояли эти черные давние яблони в бело-розовом одеянии девичьего цвета, слушая брачный шепот ветра и пчел, неслышно роняя предсвадебные одежды. Теперь – черные-черные старухи, отовсюду выпустившие старые костыли-подпоры, чтобы не завалило бурей. Черные, обглоданные скелеты.
– А, глядеться, свежехонькие стояли… – недоуменно говорит работник Максим и носком сапога тычет в излом упавшего тополя. – Ни гнилости нигде не видать, ни защербинки нет…
Он пытливо смотрит совиным лицом, и его узкий, до переносья заросший лоб силится уяснить что-то очень значительное.
– Да-а… – выдыхает он, покачивая головой, – видно уж, дело такое… оказывает.
И опять трясет головой – решительно, точно теперь все ясно.
– Гляньте-ка! – тревожно говорит он и показывает за сад, поверх яблонь, к селу. – Крест-то?! сорвало крест-то на колокольне!