Том 1. Уездное
Шрифт:
Прищуренно князь читал… Глядела на него Глафира — никак понять не могла: да что же, да что же в этом лице знакомое — да нет, не знакомое даже, а вот такое…
С восьми часов вечера начался съезд: везли дочерей — танцевать с князем-почтмейстером. Какой-то попуганой зверушкой шмыгнул в уголок отец Петр, протопоп: мохнатенький, маленький, как домовой. За отцом, в шелковом черном, гордо прошла Варвара-протопоповна. Торчали черно-синие космы: прибирать волос не умела — глядела Варвара ведьмой. Обнявшись, загуляли по залу восемь штук Родивон-Родивонычевых.
Князь один стоял у печки, немножко боком. И на белом кафеле было так четко лицо, коварное, без подбородка, нос с чуть заметной горбинкой…
— Горбоносый! — чуть не крикнула вслух Глафира. Бросилась к князю. Тяжело дыша, крепко стиснула Князеву руку — будто после долгой разлуки встретились наконец.
Глафира танцевала с князем, блаженно закрыла глаза. На стульях у стен девья орава — завидущая — шелестела, шептала. Ласково-зло улыбалась Варвара-протопоповна.
— Князь, — наскакивал Родивон Родивоныч, как кочет, — с вами хотят быть знакомы… мои, вот… восемь, — конфузливо кончал он, очень стеснялся восьми: человек он почти что придворный, и вдруг — восемь!
Падал князь, огорошенный градом девьих имен, и к одной — счастливице — наклонялся:
— Угодно вам вальс?
Танцуя, князь наступил на хвост своей даме. Пришлось выйти из круга — как раз это случилось у рояля, и вострым своим ухом услыхал Иван Павлыч конец разговора:
— …Одеколоны — вот это я очень уважаю. Цикламен вот, и еще… как бишь? Корило… корилоспис, — с трудом вспомнил князь.
К ужину все доподлинно было известно: что князь — развратник, у него — одеколоны, и вообще — человек он темный.
— По-ми-луй-те? Гонял с девками целый вечер… что-о ж это? — с попреком качались седые букли. Зато — девицы в восторге:
— Семь одеколонов, и на всякий день — свой… Уж видать: настоящий декадент (произносится: дъкадънт).
За ужином, после свиньи-соус-пикан, исправник выпил сантуринского, посмелел и, твердо глядя князю в глаза, произнес, наконец:
— Кстати — я изобрел отменно дешевый способ производить хлеб…
Князь задумчиво поглядел на Ивана Макарыча.
— Но что все изобретения для народов, покуда не будет у них общего языка?
Сказано это было раздельно и твердо. Все разинули рты: языка-а? Ка-ак? И окончательно утвердилась таинственность князя.
За ужином рядом с Глафирой — сидела Варвара. Обнимала Глафиру за талию, ласково-злыми глазами глядела, медовые речи вела.
А когда у себя в светелке Глафира стала раздеваться на ночь — на кисейном платье увидала сзади дыру: выхвачен ножницами изрядный косяк. Сразу смекнула Глафира кто. Сердце зашлось от злости на Варвару. Может, оттого и заснуть никак не могла.
Встала. Приложила к стеклу к холодному лоб. Напротив, через площадь, в агарковских номерах, в окне теплел огонек. Схватила бинокль, прильнула — и вся заколыхалась под тонким мадаполамом, как рожь от ветра: у стола, раздетый, сидел князь, писал. Но что же, что?
Князь писал письмо в город Сапожок. В правом углу на бумаге была вытеснена коронка.
«Милая Лена. У меня от подъемных еще остался 21 ру. Не надо ли тебе? Потому что здесь — жизнь очень простая, яйца лутшие — 18 копеек, я скучаю и мне денег не надо. Кланяйся Васи, я сердца на него не имею, лишь бы ты была счаслива».
4. Молитвы
Костя за ужином не был. Исправничиха ему сказала:
— Константин Захарыч, ты у нас свой человек… Не прогневайся уж, стульев нехватка.
На нет — нет и суда. Костя не обиделся. Жалко только было отрываться от Глафиры: нынче Глафира — в белом платье — была совсем замечательная, прямо вот… божеская. Ну, тоже и князь, еще бы на него поглядеть.
Каждое мание князя — нравилось Косте, каждое слово его ловил. А когда услышал про одеколоны его — тут Костя уж совсем восторгнулся, закипели стихи в голове.
Пришел Костя домой — первым делом к укладке, вынул тетрадь — и сразу, с присеста, напечатлел:
Наш новый господин почместер, Замечательный человек. А по мне раз в десять Умнее тут всех И когда мне представлялся, То мне рукопожал. Я восхищался И навек его уважал.Потифорна ждала Костю с блинами. Мигом сварганила огонь в печке, первый, румяный, блин полила маслом, поставила Косте. Стал было Костя некаться: сыт уж, довольно.
— Господи-батюшка, уж теперь и лопать не хочет у матери у родной. Загордился уж, а? А не я ли тебя, поганца, и в люди-то, в чиновники вывела, а?
Не сговорить с маманей. С покорной улыбкой — Костя снова ел блины, без счету: кипели еще стихи в голове — до счету ли тут было?
А наутро — катался по полу Костя, помирал животом. На почту не пошел: куда уж. И все хуже да хуже.
К прощеному дню — Костя обрезался, совсем посинел. Потифорна на своем веку покойников без числа поглядела, глаз наметался. С базара пришла, увидала Костю такого — как взвоет. Да скорей за отцом Петром: хоть бы христианской кончиной-то помер Коська.
Пока Потифорна ходила — Костя лежал один. Умирало сердце. В окно — бабочкой нежной билась заря. Где-то звонили, над завалящим проулком колокол плыл — печальный, как лебедь. В какую-то секунду Костя понял, что конец и что надо — нужнее жизни — увидеть Глафиру и сказать ей все.
Потифорна вернулась одна, отца Петра не застала дома. И тотчас строгим шепотом Костя велел мамане сбегать к исправнику и позвать Глафиру.
Пошла Потифорна, как не пойти. Пошла, хоть и кропталась, утирая слезы: нет бы за доктором или за попом, а он за вертихвосткой за этой посылает!