Том 1. Уездное
Шрифт:
Князь с визитами ездил задумчив: хорошо бы и правда — в такой день святое дело начать… Но все разговелись усердно, везде на столах травнички, декокты, наливки, настойки; где уж там серьезный разговор завести?
Последняя у князя надежда была — на отца Петра: отец Петр способен — от мира сего вознестись к возвышенному. Несомненно, способен: человека по глазам — сейчас видно.
Так рассуждал князь, подкатывая на линейке к отцу протопопу. Откуда ни возьмись — свинья. Хрюкнула зло на лошадь, лошадь — шарахнулась, ляскнул зубами князь, еле усидел.
— Отец по приходу ходит, — вышла к князю Варвара. Повертела лампу в руках, но не зажгла почему-то.
Только тут князь приметил: а пожалуй, ведь поздно. За окном взошел месяц, ущербленный, тусменный, узкий. И таким увиделось небо жутко-пустым, таким замокшим навек, что схватило горло, хоть вой…
Молчать было жутко. Насильно улыбнул себя князь:
— Я, знаете, к вам на живейном ехал. А на лошадь — свинья кэ-эк хрюкнет… Свиньи у вас борзые какие!
Варвара молчала, глядела в окно на месяц.
— И все у вас какие-то заборы, пустоши, пустоши, собаки воют…
Варвара прикрыла лицо руками и странно сползла со стула на пол. Князь испуганно встал.
— Не уходите… Нет! Нет! — закричала, забилась Варвара.
Такие у ней были глаза, такая жалость заныла в князе, что не было сил уйти. Сел снова на стул.
— Вот, скоро надеюсь… Начнем общеполезную работу… — забормотал князь, отвернулся: стеснялся глядеть на Варвару, такие у ней глаза…
Показалось, что-то трется у ног — протопопов пес — как же он с двора… Глянул, а у ног на полу — Собачея-Варвара. Ласково скалила собачьи зубы, глазами молила: «Ну, если не хочешь, ты хоть ударь — хоть ударь», терлась о ноги…
Охнул князь, отпихнулся, выскочил без шапки на площадь. Припустился бежать. Да нет, тут что-то не так… Оглянулся: в Протопоповых окнах темно. Но в одном темном — или это кажется только? — в темном мечется белое как мел лицо…
Красная Горка — свадебный день, а в Алатыре не слыхать ни свадебных бубенцов, ни веселопечальных пропойных песен.
— Нет женихов, и все тут… — жалобился князю исправник, сдавая заказное письмо.
— А вы бы их… тово… поощрили властью, от Бога данной.
— Я бы рад, да не знаю, как. А то бы… вас первого поощрил, — вдруг, насмелевши, брякнул исправник.
— Что ж, я… я жениться не прочь, — сконфузился припертый к стене князь.
Мимоходный этот разговор, конечно, стал известен всему городу; вновь воспрянули надежды на князя. И когда в пятницу на Фоминой получены были письма от князя с приглашением собраться на почте к восьми по самонужнейшему делу, так все валом и повалили: весь именитый Алатырь собрался.
— Господа! По Евангелию… — у князя дрогнул голос, — несть ни эллин, ни иудей, ни кто там. Все — одно стадо. А что же мы, господа?
Князь строго поглядел на всех. Кто-то сокрушенно вздохнул.
— В стаде — разве по-разному блеют? А мы — кто по-каковскому, всяк по-своему. Отсюда и война, и всякая такая дрянь, а ежели бы как стадо… На одном на великом языке эсперанте
— Господа, а мы-то… Мы давно подумывали, богадельню или бы что. И вдруг — прямо то есть в самую точку… — Растроганный исправник полез целоваться к князю.
А за ним и все зашумели, затеснились к князю, умильно зарились на него, как коты на сметану, с любострастней лобызали небритую Князеву щеку.
Оказался у князя полнехонек лист подписей. Больше всего тут было девьих имен. Но отрадно, что обнаружилась жажда знаний и во многих почтенных, немолодых уже людях: записался исправник, Родивон Родивоныч, Левин — аптекарь, отец Петр — протопоп, дворянин Иван Павлыч. Князь был донельзя доволен.
Никогда еще в Алатыре не было такого страдного лета. Бывало, румяным летним вечером всяк прохлаждался по угожеству своему. Кто подородней — в чем мать родила попивал квас в садике под яблонькой; кто поприлежней — сидел над синим омутом, выуживая склизких линей; кто посмирней пред супругой — исправника взять — на крылечке исправник чистил вишню-владимирку для варенья.
А уж нынче каюк житью прохладному. Как отзвонит в соборе восемь часов, тут какая погода ни будь, соловьи от натуги хоть тресни, а надо идти к князю на учебу. И только в Алатыре трое дурных — в охотку бегут учиться: Костя Едыткин, Глафира исправникова да Варвара-протопоповна.
Костя являлся на уроки неизменно первым. Ревниво стерег он свое сладкое место — рядом с Глафирой. Приносил Глафирины тетрадки, клал их от себя по правую руку, садился и долго ожидал в тихой теми.
«Глафира — супруга моей жизни, это уж нерушимо. А после ней первый человек — господин почместер, в связи его международного языка. Ежели стихи пропечатать на международном языке, так это уж будут знать во всем мире…» Хорошо — в теми помечтать!
К девяти полыхают все лампы, к девяти — многолюдна почта, больше всего барышень. Шушуканье, шелест шелковых лент, миганье тайных зеркальцев, зависть змеиная к этим бесовкам — к Глафире да к Варваре: всегда назубок все знают, так и чеканят.
— Полюбили, некстати больно, науку…
— Зна-аем мы науку эту самую, зна-аем! Родивон Родивоныч ходил печальный, жаловался:
— Жизнь-то на старости лет какие преподносит нюансы… из трех пальцев… Сиди вот с тетрадкой. А главное при моем почти что придворном звании… Не-ет, я брошу!
А бросить — с князем рассор навек, прощай все надежды. Нет уж, видно, единородных своих ради придется терпеть.
И крепились, терпели отцы. Кряхтя, косоурясь на князя, ладили все примоститься поближе к Глафире либо к Варваре.
— Leono esta forta. La denta esta acra… — расхаживая, громогласно диктовал князь и нарочно крал окончания слов: пусть поупражняются… Счастливым светом сиял его странный, бесподбородочный лик: князь святое дело творил, князь сейчас был первосвященником. Вот еще немножко, лет десяток-другой, и наступит всеобщая любовь.