Том 1. Здравствуй, путь!
Шрифт:
— Папочка, садись! — Оленька потянула Елкина в круг. — Ты не знаешь, над чем мы? Не знаешь? Казахи советуют ему, — она кивнула на Ваганова, — завести еще одну жену. Я, говорят, такая маленькая и одна — совсем плохо.
Ваганов дал Оленьке прохохотаться и объявил казахам, которые настойчиво просили показать им самого большого инженера.
— Вот он.
— Можно поговорить? — К Елкину подсел длиннобородый аксакал. — Скажи, какую жизнь принесет дорога? Я — аксакал, ты — аксакал, я умру, ты умрешь. Скажи!
— Хорошую. Вот увидишь и скажешь: «Зачем я — белая
Аксакал сделал распоряжение женщинам, сидевшим за кругом мужчин, и перед Елкиным появились баранина, кумыс, чай.
Круг казахов, желающих поговорить с начальником, все увеличивался, и только на закате Елкин выбрался из тесноты и гула становища и прошел к Широземову, вспомнив, что тот сильно обеспокоен нашествием гостей.
Утром Широземов велел освободить площадь, и становище послушно отступило на указанное ему место.
— Вчера лезут — и баста, говори не говори. А сегодня — будто не те люди… — высказал свое удивление Широземов.
— Потому что это — сегодня, а не вчера. Сегодня принадлежит нам. — Затем Елкин обратился ко всем присутствующим (контора, где происходил разговор, была полна приехавшими со всех концов участка): — Одержана последняя и окончательная победа вот над всем тем, — он показал на огни и пыль становища, — что удержалось от средневековья, от Батыя. Дорога — последний акт этой борьбы, дорога добьет остатки. Мы, простите, если я говорю чепуху, мы сами не вполне понимаем весь смысл нашего дела. — Он умолк, почувствовав неловкость от своего излишне патетического тона. Но погодя, встретив Оленьку и Ваганова, досказал недосказанное: — Говорят, что живые на вечные времена запоминают умерших. Это вроде закона бессмертия жизни — мертвый остается в памяти живых и продолжает жить. Все три года я почти не замечал эту уходящую жизнь, а вчера началось — не могу оторвать глаз от нее.
— Папочка, ты страдаешь?
— Нет, Оленька, нет! Просто какая-то жадность. Космос, ведь целый космос уходит, и я его больше никогда не увижу. Не жалко, не больно, не это… А надо обязательно разглядеть и запомнить.
— Я не понимаю, — призналась Оленька.
— Тебе муж объяснит, он должен понимать… Мне некогда. — Старик попросил Оленьку прибрать его комнату и уехал в укладочные городки.
К вечеру ожидалась смычка рельсов. Северный укладочный городок находился в полуторах километрах от Айна-Булака, южный — несколько дальше. С каждой минутой промежуток, отделяющий их, становился все меньше. Обе укладочные партии были одержимы духом соревнования. Они три года с беспримерным упорством через сыпучие пески, в нестерпимую жару и холод, под ураганами шли к закрытому семафору, поставленному в недрах пустыни, и как можно было в последний день упустить первенство!
Вприпрыжку бежали разметчики. Карьером на разгоряченных, тоже захваченных духом соперничества лошадях подвозились шпалы. Рельсы сбрасывались с автоматической точностью — ритм работы, шлифованный три года, достиг музыкальной стройности. Даже вдохи и выдохи людей были подчинены ему.
Тысячные кордоны пеших и конных окружали закрытый семафор и две триумфальные
«Север» сбросил последние рельсы, последние костыли простонали под молотками, и поезд медленно, ощупывая колесами прочность пути, под крики торжествующих толп и рев меди, вошел в объятия триумфальной арки, предназначенной для него.
Через несколько минут, не успели еще отыграть «Интернационал», в свою триумфальную арку прошел поезд «Юга». И семафор открыл пустыню для новой жизни. Каждый из поездов вели два машиниста — русский и казах, каждым паровозом управляли одновременно две руки — русская и казахская. Вторым машинистом на паровозе «Юга» был Тансык.
После митинга и торжественного заседания Елкин для круга своих ближайших сотрудников давал банкет. Торжество носило в себе все своеобразие пустынной кочевой жизни. Гонибек двумя полуведерными чайниками таскал из куба кипяток. Шура Грохотова разливала его в стаканы, пиалы, в эмалированные и алюминиевые кружки (посуда была собрана с бору да с сосенки). Оленька подавала чай гостям. Одновременно с чаем подавался нарзан. Это странное объединение ввел Гусев: он (вечер был душен) никак не мог залить жажду и пил смесь, надеясь в ней найти утоление.
Закусывали черствым хлебом и бараниной, посыпая их крупнозернистой горькой солью. Достать нужное количество ножей и вилок не удалось (столовая кормила ужином рабочих и казахов), и Елкин, извинившись, попросил гостей устраиваться, как сумеют.
Короли укладки — Гнусарев и Бубчиков — ели одной вилкой. Гусев перочинным ножом, Широземов подбрасывал куски баранины в рот двумя обглоданными косточками. Лучше всех был устроен Леднев: он получил полный прибор, но ел не так охотно и азартно, как все прочие. Аппетит ему испортила Шура: давая нож, тарелку и вилку, она в оправдание такой заботы объявила с особым подчеркиваньем:
— Инженер Леднев принципиальный противник общего котла.
Было шумно, весело, пьяно от воспоминаний и радости. Одни доказывали, что смычку спасли кузнецы.
— Не будь наши ребята аховые, долбили бы и по сей день. Буры, буры.
Другие выдвигали в спасителей бригадира Гусева и его печку — «фальшивку».
Третьи — Петрова, так лихо взорвавшего Бородавочку.
Бубчиков с Гнусаревым рассказывали друг другу о буранах и морозах — кому сколько выпало. Калинка, склонившись к уху Елкина, говорил вполголоса, скрывая свое признание от прочих:
— Мне стыдно, я столько небылиц и подлостей думал про вас. Теперь я убедился, что вы вели меня к мудрости. Мой последний, единственный мост — моя радость. Верно, в одном нужном куда больше утехи, чем в пяти… Теперь я гарантирован от разочарования, я научился прислушиваться к действительности и уважать ее. Перед отъездом, перед расставанием… извините меня за все!
Елкин пожал протянутую ему руку и проговорил:
— Буду строить, прошу ко мне. Не буду, уйду на покой, не забудьте письмишком!