Том 10. Мертвое озеро
Шрифт:
Любская была больна и не вставала с постели. Она рассказала Остроухову подробно всё, как было накануне, и показала письмо от Калинского, в котором он спешил ее уведомить о гнусном заговоре, умолял ее не огорчаться и уверял, что готовит ей триумф.
Случайно или нет, письмо опоздало, и Любская прочла его только по возвращении из театра.
Остроухов, казалось, был подавлен всеми этими происшествиями. Он с ужасом сказал:
— Кажется, все сговорились его убить!
— Что такое? — тревожно спросила Любская.
— Мечиславский болен! — отвечал Остроухов.
— Я думаю, если бы кто был
Любская зарыдала.
— Не плачь! ты лучше скажи мне откровенно: принимаешь ты участье в Мечиславском?
Любская пугливо глядела на Остроухова.
— Говори!
— Я… я уважаю…
— Хочешь ли ты сделать что-нибудь для него?
Любская помертвела и воскликнула, дрожа:
— Чего он хочет от меня?
Остроухое строго взглянул на Любскую, которая потупила глаза.
— Не знаю, что вправе требовать он от тебя…
— Он не имеет права, клянусь! Если вы знаете всё…
Любская замолчала и глядела на Остроухова, который горько усмехнулся и сказал:
— Я ровно ничего не знаю и спрашиваю только небольшого одолжения; если не хочешь сделать для него, так хоть для меня!
— Скажите, я всё готова сделать, — нетерпеливо отвечала Любская.
Остроухов медленно начал:
— Он вчера заболел, и опасно…
— Я сама чуть не умерла от стыда.
— Я призвал доктора, целую ночь не спал, и ему пришла блажь к деньгам: раным-ранешенько послал меня к Карпу Семенычу. Ну он, разумеется, не дал!.. Так я боюсь прийти с пустыми руками: опять станет…
— Так нужны деньги? — поспешно вскакивая с постели, сказала Любская и кинулась к туалету, из ящика которого достала портфель, и в отчаяния воскликнула: — Боже мой, у меня только пятьдесят рублей!
Остроухов тяжело вздохнул.
Любская смотрела на него вопросительно; с минуту они оставались так; но вдруг Любская радостно вскрикнула: «ах!» — и стала шарить в ящиках. Собрав из них несколько футляров с вещами, она подала их Остроухову, говоря:
— Вот, заложите, продайте, делайте всё, что знаете, только исполните его желание. Завтра я постараюсь достать еще денег.
— У кого? — печально спросил Остроухов, разглядывая браслеты и серьги.
Любская не отвечала: она как бы приискивала в голове человека, к кому бы могла прибегнуть, и наконец произнесла:
— У Калинского!
— Глупенькая! это слишком дорого будет тебе стоить. Нет, лучше пусть поплачет он; ты не знаешь, что каждое одолжение твое есть шаг… Нет, он еще сильнее огорчится, если узнает. Не надо; я вывернусь!
— Вот еще шаль! возьмите и ее…
— Спасибо.
И он вышел.
Остроухов избегал чуть не весь город с вещами Любской и выручил за них пустую сумму. Первым словом больного при входе Остроухова был вопрос о деньгах.
Остроухов кивнул головой.
— Дай, дай мне их сюда!
И больной протянул свои дрожащие руки. Остроухов подал ему двести рублей и сказал:
— На днях обещался еще дать.
— Боже мой, мне нужно еще, и скорее! — жалобно перебил его больной.
— Да на что тебе?
— Я… я снесу ей… они хотят ее погубить… Дай мне сюда весь мой гардероб… Где мои часы…
Глаза у больного засверкали, щеки запылали.
— Ляг, ляг, Федя: я тебе всё подам! — пугливо кидаясь к постели,
— Дай мне ножик.
— На что тебе, Федя?
— Дай! боже мой! не расскажешь ему?
— Что ты хочешь делать?
— Я… я хочу спороть галун…
Остроухов нерешительно подал ножницы: больной схватил их и занялся отпарыванием галуна от камзола. Казалось, слабость исчезла; он бодро сидел и всё что-то бормотал тихо. Остроухов побежал за доктором. Тогда больной вдруг вскочил с постели и стал шарить у себя в комоде; он связал узел, положил в него часы, деньги, отпоротые галуны, пуговицы и, заслышав шум за дверью, как вор, пугливо кинулся на кровать с узлом, который спрятал под одеяло, и притворился спящим.
Доктор велел скорее класть ему льду на голову, поставить на затылок мушку. В продолжение этого времени больной то смеялся, то плакал, болтая несвязные фразы. К вечеру он как бы успокоился и лежал смирно.
Остроухов весь погрузился в разгадку, что за тайна была между Любской и Мечиславским, который никогда в не заикался ему, что знавал ее прежде. Вдруг Остроухова озарила мысль: раз они порядком развеселились, и Мечиславский рассказал ему историю, вспоминая которую Остроухов пришел теперь к некоторым темным догадкам.
И мы, оставив ненадолго нить романа, перенесемся в прошедшее и прослушаем рассказ Мечиславского, сохраненный памятью Остроухова.
Глава XXIV
Вербовщица
«…Ты помнишь, — говорил Мечиславский Остроухову, — когда я расстался с тобой, не поехав на ярмарку города К***, я сошелся довольно близко с одним богатым купцом, который, во что бы то ни стало, пожелал свезти меня в Петербург, уверяя, что у меня огромный талант, для развития которого мне необходимо видеть столичных артистов. Я не соглашался, потому что не люблю никем одолжаться; тогда он употребил хитрость. Раз, когда мы порядочно покутили, он посадил меня в свой экипаж, и я очнулся, когда уже воротиться было поздно. Приехав в Петербург, я поселился у добрейшей немки, которая пускала жильцов в свою квартиру. Я уходил со двора рано утром, а возвращался ночью. Дела у меня было много. Надо было еще скупить разного старого хлама из костюмов, по поручению Однодушенкова, содержателя труппы в К***, увидеть разные пьесы, списать их. К тому ж бильярд, столичные развлечения, обеды с моим покровителем… Одним словом, я по горло был занят. Раз я возвращался домой очень поздно. Это была вербная неделя. Как теперь помню, ровно в два часа ночи иду я по своему коридору, чтоб войти к себе в комнату, как вдруг слышу смех, такой звучный, такой веселый; я остановился. Кто-то напевал — тра-ла, тра-ла. Я вспомнил, что у меня есть соседи, и заглянул в щелку их двери, неплотно притворенной. Я увидел комнату такую же, как моя, с такою же меблировкой. Один угол отгорожен был ширмой; «верно, кровать, как уменя», — подумал я. В другом клеенчатый диван. В простенке комод; на нем чуть не игрушечный туалет. Шкап простой для платьев; лежанка, как у меня, только с тою разницею, что у них стояли на ней самовар, кофейник, на подносе чашки, прикрытые салфеткой.