Том 10. Письма
Шрифт:
* * *
Есть неуместная раздражительность. Все из-за проклятого живота и нервов. Записи о своем здоровье веду с единственной целью: впоследствии перечитать и выяснить, выполнил ли задуманное.
* * *
Порхают легкие слушки, и два конца из них я уже поймал. Вот сволочь!
26 декабря. (В ночь на 27-ое)
Только что вернулся с вечера у Ангарского — редактора «Недр». Было одно, что теперь всюду: разговоры о цензуре, нападки на нее, «разговоры о писательской правде» и «лжи». Был Вересаев, Козырев, Никандров, Кириллов, Зайцев (П.Д.), Ляшко и Львов-Рогачевский [293] . Я не удержался, чтобы несколько раз не встрять с речью о том, что в нынешнее время работать трудно, с нападками на цензуру и прочим, чего вообще говорить не следует.
293
Были: ...Никандров, Кириллов..., Ляшко и Львов-Рогачевский... — Никандров (Шевцов) Николай Никандрович (1878—1964) — писатель; Кириллов Владимир Тимофеевич (1889—1943) — поэт, Ляшко (Лященко) Николай Николаевич (1884—1953) — писатель; Львов-Рогачевский Василий Львович (1873—1930) — критик.
Ляшко (пролетарский писатель), чувствующий ко мне непреодолимую
— Я не понимаю, о какой «правде* говорит т. Булгаков? Почему [всю кривизну] нужно изображать? Нужно давать „чересполосицу“ и т.д.
Когда же я говорил о том, что нынешняя эпоха, это эпоха сведения счетов, он сказал с ненавистью:
— Чепуху вы говорите...
Не успел ничего ответить на эту семейную фразу, потому что вставали в этот момент из-за стола. От хамов нет спасения.
* * *
Лютый мороз. Сегодня утром водопроводчик отогрел замерзшую воду. Зато ночью, лишь только я вернулся, всюду потухло электричество.
* * *
Ангарский (он только на днях вернулся из-за границы) в Берлине, а кажется, и в Париже всем, кому мог, показал гранки моей повести „Роковые яйца“. Говорит, что страшно понравилось и кто-то в Берлине (в каком-то издательстве) ее будут переводить.
* * *
Больше всех этих Ляшко меня волнует вопрос — беллетрист ли я?
* * *
Отзвук в разговоре у Анг[арского] имел и прогремевший памфлет — письмо Бернарда Шоу, напечатанный во вчерашнем номере „Известий“. Радек пытается ответить на него фельетоном „Мистер Пиквик о коммунизме“ [294] , но это слабо. В памфлете есть место: „бросьте и толковать о международной революции — это кинематограф“.
(В ночь на 28 декабря)
В ночь я пишу потому, что почти каждую ночь мы с женой не спим до трех, четырех часов утра. Такой уж дурацкий обиход сложился. Встаем очень поздно, в 12, иногда в 1 час., а иногда и в два дня. И сегодня встали поздно и вместо того, чтобы ехать в проклятый „Гудок“, изменил маршрут и, побрившись в парикмахерской на моей любимой Пречистенке, я поехал к моей постоянной зубной врачихе, Зинушке. Лечит она два моих зуба, которые, по моим расчетам, станут вечными. Лечит не спеша, хожу я к ней аккуратно, она вкладывает ватку то с йодом, то с гвоздичным маслом, и я очень доволен, что нет ни боли, ни залезания иглой в каналы.
294
...письмо Бернарда Шоу... Раде к пытается ответить... — В газете «Известия» (25 декабря) было напечатано письмо Б. Шоу, адресованное в редакцию. Передаем этот текст в сокращении.
«Дорогой сэр!
Боюсь, что для „Известий“ невозможно опубликовать мое мнение о положении, создавшемся после отказа от англо-русских договоров. Я могу лишь сказать, что в конце концов экономика должна взять перевес над политикой [...] Советское правительство хорошо сделало бы, если бы как можно скорее отмежевалось от III Интернационала и ясно сказало бы м-ру Зиновьеву, что он должен окончательно сделать выбор между серьезной государственной деятельностью и детскими бессмыслицами для кино {35}, раз советское правительство должно отвечать перед Европой за его поступки; эти последние в противном случае сделают положение м-ра Раковского здесь почти невозможным. Я имею в виду не подложное письмо, а нечто гораздо более важное. Устав III Интернационала был в переводе опубликован в лондонской газете „Таймс“, и сквозящие в нем на каждой строке мещанский идеализм и детское познание людей и вещей нанесли серьезный удар английским друзьям советов. С точки зрения английских социалистов, члены III Интернационала не знают даже элементарных основ своей работы, как социалистов [...] Пока Москва не научится смеяться над III Интернационалом и не станет на ту точку зрения, что везде, где социализм является живой силой, а не мертвой теорией, он оставил Карла Маркса так же далеко позади, как современная наука оставила Моисея, до тех пор не будет ничего, кроме недоразумений; дюжина самых ничтожных чудаков в России будет вести торжественную переписку с дюжиной самых ничтожных чудаков Англии, и те и другие убеждены в том, что они — пролетариат, революция, будущее, Интернационал и бог весть что еще [...]
Я бью тревогу, потому что советское правительство должно считаться с реальными фактами Запада...
Преданный вам Д. Бернард Шоу».
Карл Радек в этом же номере газеты поместил фельетон под названием «Мистер Пиквик о коммунизме. Великолепная сатира Бернарда Шоу на английский „социализм“». В нем есть и такие строки: «Шоу... говорит по адресу Советского Союза и Коминтерна: „Господа русские коммунисты, бросьте вы Коминтерн, ведь это вздор из кинематографа. Какая вообще возможна мировая революция?“
Вы сделали революцию в громаднейшей, стране, но этот факт весит меньше того неудовольствия, которое ваша революция возбуждает в английских лордах! Как же вы хотите жить, если наши лорды не соблаговолят на это согласиться. В интервенции сплоховали, не задушили вас, но не убили пулей — так убьем фунтом. Бросьте рыпаться, смиритесь, подчинитесь...»
Пока к ней дополз, был четвертый час дня. Москва потемнела, загорелись огни. Из окон у нее виден Страстной монастырь и огненные часы.
Великий город — Москва! Моей нежной и единственной любви, Кремля, я сегодня не видал.
После зубной врачихи был в „Недрах“, где странный Ангарский производит какой-то разгром служащих. Получил, благодаря ему, 10 рублей.
И вот, по Кузнецкому мосту шел, как десятки раз за последние зимние дни, заходя в разные магазины. Нужно купить то да се. Купил, конечно, неизбежную бутылку белого вина и полбутылки русской горькой, но с особенной нежностью почему-то покупал чай. У газетчика случайно на Кузнецком увидал 4-й номер „России“. Там первая часть моей „Белой гвардии“, т. е. не первая часть, а первая треть. Не удержался, и у второго газетчика, на углу Петровки и Кузнецкого, купил номер. Роман мне кажется то слабым, то очень сильным. Разобраться в своих ощущениях я уже больше не могу. Больше всего почему-то привлекло мое внимание посвящение [295] . Так свершилось. Вот моя жена.
295
Больше всего почему-то привлекло мое внимание посвящение... — Об этом посвящении см. комментарий в кн.: Булгаков Михаил. Из лучших произведений. М., 1993, с. 610—611.
Вечером у Никитиной [296] читал свою повесть „Роковые яйца“. Когда шел туда, ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда — сложное чувство. Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезное? Тогда не выпеченное. Во всяком случае, там сидело человек 30, и ни один из них не только не писатель, но и вообще не понимает, что такое русская литература.
Боюсь, как бы не саданули меня за все эти подвиги „в места не столь отдаленные“. Очень помогает мне от этих мыслей моя жена. Я обратил внимание, когда она ходит, она покачивается. Это ужасно глупо при моих замыслах, но, кажется, я в нее влюблен. Одна мысль
296
Вечером у Никитиной... — Никитина Евдоксия Федоровна (1893—1973) — историк литературы, организатор издательства «Никитинские субботники» и одноименных чтений, на которых выступали многие литераторы; собирательница автобиографий и биографий писателей. Ее богатейший архив содержит интереснейшие сведения о русской литературе двадцатых-тридцатых годов. Имеются в нем упоминания и о Булгакове.
* * *
Политических новостей сегодня нет для меня. Эти „Никитинские субботники“— затхлая, советская, рабская рвань, с густой примесью евреев [297] .
Не для дневника и не для опубликования: подавляет меня чувственно моя жена. Это и хорошо, и отчаянно, и сладко, и в то же время безнадежно сложно: я как раз сейчас хворый, а она для меня...
Сегодня видел, как она переодевалась перед нашим уходом к Никитиной, жадно смотрел...
297
Эти «Никитинские субботники» — затхлая, советская, рабская рвань, с густой примесью евреев... — С полным основанием Булгаков мог бы прибавить к этому сообществу и друзей самого известного и могущественного ведомства, расположенного на Лубянке, которые, аккуратно посещая различные «субботники», и проявляя чудеса внимания к докладчикам, незамедлительно составляли подробные отчеты о виденном и слышанном и отсылали их «куда следует». Мы не знаем, присутствовали ли эти «друзья» на чтении «Роковых яиц», поэтому процитируем (в отрывках, конечно) любопытнейший документ, который появился на свет через два с небольшим месяца после прочтения Булгаковым «Собачьего сердца».
«Был 7.III.25 г. на очередном литературном „субботнике“ у Е.Ф. Никитиной. Читал Булгаков свою новую повесть. Сюжет: профессор вынимает мозги и семенные железы у только что умершего и вкладывает их в собаку, в результате чего получается „очеловечение“ последней.
При этом вся вещь написана во враждебных, дышащих бесконечным презрением к совстрою тонах... Все это слушается под сопровождение злорадного смеха никитинской аудитории {36}.
Примеров можно было бы привести еще великое множество, примеров тому, что Булгаков определенно ненавидит и презирает весь совстрой, отрицает все его достижения.
Кроме того, книга пестрит порнографией, облеченной в деловой, якобы научный вид.
Таким образом, эта книжка угодит и злорадному обывателю, и легкомысленной дамочке, и сладко пощекочет нервы просто развратному старичку.
Есть верный, строгий и зоркий страж у Соввласти, это — Главлит, и если мое мнение не расходится с его, то эта книга света не увидит. Но разрешите отметить то обстоятельство, что эта книга (первая ее часть) уже прочитана аудитории в 48 человек {37}, из которых 90 процентов — писатели сами. Поэтому ее роль, ее главное дело уже сделано, даже в том случае, если она и не будет пропущена Главлитом: она уже зарядила писательские умы слушателей и обострит их перья. А то, что она не будет напечатана (если „не будет“), это-то и будет роскошным, им, этим писателям, уроком на будущее время, уроком, как не нужно писать для того, чтобы пропустила цензура, то есть как опубликовать свои убеждения и пропаганду, но так, чтобы это увидело свет. (21.III.25 г. Булгаков будет читать вторую часть своей повести)».
24 марта пунктуальный наблюдатель {38} продолжил свой отчет.
«Вторая и последняя часть повести Булгакова „Собачье сердце“... дочитанная им 21/III—25 г. на „Никитинском субботнике“, вызвала сильное негодование двух бывших там писателей-коммунистов и всеобщий восторг всех остальных. Содержание этой финальной части сводится приблизительно к следующему: очеловеченная собака стала наглеть с каждым днем, все более и более. Стала развратной, делала гнусные предложения горничной профессора. Но центр авторского глумления и обвинения зиждется на другом: на ношении собакой кожаной куртки, на требовании жилой площади, на проявлении коммунистического образа мышления. Все это вывело профессора из себя, и он разом покончил с созданным им несчастием, а именно: превратил очеловеченную собаку в прежнего, обыкновенного пса.
Если и подобные грубо замаскированные (ибо все это „очеловечение“ — только подчеркнуто-заметный, небрежный грим) выпады появляются на книжном рынке СССР, то белогвардейской загранице, изнемогающей не меньше нас от бумажного голода, а еще больше от бесплодных поисков оригинального, хлесткого сюжета, остается только завидовать исключительнейшим условиям для контрреволюционных авторов у нас» (НГ, 1994, 28 сентября).
Нет никакого сомнения в том, что после таких обстоятельных и проникающих в суть писательского замысла доносов внимание карательных органов к личности Михаила Булгакова предельно обострялось. А вскоре подключилась и печать. Печально известный Леопольд Авербах так отозвался о Булгакове: «...Появляется писатель, не рядящийся даже в попутнические цвета. Не только наша критика и библиография, но наши издательства должны быть настороже, а Главлит — тем паче!» (1925, 20 сентября). И это было сказано за год до премьеры «Дней Турбиных»!
* * *
Политических новостей нет, нет. Взамен них политические мысли.
Как заноза сидит все это сменовеховство (я причем?), и то, что чертова баба зав[я]з[и]ла [меня], как пушку в болоте, важный вопрос. Но один, без нее, уже не мыслюсь. Видно, привык.
29 декабря. Понедельник.
Водку называют „Рыковка“ и „Полурыковка“. „Полурыковка“ потому, что она в 30o, а сам Рыков (горький пьяница) пьет в 60o.
Был в этом проклятом „Г[удке]“, вечером был у Лидии Вас[ильевны] [298] . Условились насчет встречи Нового года.
298
...был у Лидии Васильевны... — Кирьякова Лидия Васильевна — журналистка, основавшая в 1922 году литературный кружок «Зеленая лампа», в который входил и Булгаков.
Лежнев ведет переговоры с моей женой, чтобы роман „Белая гвардия“ взять у Сабашникова и передать ему. Люба отказала, баба бойкая и расторопная, и я свалил с своих плеч обузу на ее плечи. Не хочется мне связываться с Лежневым, да и с Сабашниковым расторгать договор неудобно и неприятно. В долгу сидим как в шелку.
1925 год
2 января, в ночь на 3-тье.
«Если бы к „Рыковке“ добавить „Семашковки“, то получилась бы хорошая „Совнаркомовка“».
«Рыков напился по смерти Ленина по двум причинам: во-первых, с горя, а во-вторых, от радости».
«Троцкий теперь пишется „Троий“ — ЦК выпало».
Все эти анекдоты мне рассказала эта хитрая веснушчатая лиса Л[ежнев] вечером, когда я с женой сидел, вырабатывая текст договора на продолжение «Белой гвардии» в «России». Жена сидела, читая роман Эренбурга, а Лежнев обхаживал меня. Денег у нас с ней не было ни копейки. Завтра неизвестный мне еще еврей Каганский должен будет уплатить мне 300 рублей и векселя. Векселями этими можно п[одтеретьс]я. Впрочем, черт его знает! Интересно, привезут ли завтра деньги. Не отдам рукопись...