Том 10. Рассказы и повести
Шрифт:
«Не ошибка… хуже. Поругание чувства… Поругание тела. Ложь… Сознательный обман доверчивого влюбленного человека, чтобы пристроиться!» — говорила возмущенная совесть молодой женщины.
Она не гнала совести. Не старалась скрыть от себя правды. Не обманывала себя оправданиями.
Напротив!
С тех пор, как полюбила, она точно прозрела всю ложь прошлой жизни и, мучительно преувеличивая свою вину, считала себя безмерно виноватой не за то, что любит другого, а за то, что вышла замуж…
Ее не успокаивали примеры. Ведь многие так же выходят замуж и после обманывают… живут и с
«Так что же. Чем она была лучше продажной женщины? Она продавалась за обеспеченную жизнь только одному — вот и вся разница».
Она знала, что делала. Не глупая. В двадцать пять лет понимала, что не любовь диктовала ответ на предложение. Не уважение к чужому чувству влюбленного, а эгоизм заставил ввести человека в заблуждение и продолжать его… Она чувствовала, что не любит по-настоящему, а только терпела и жалела. И женщина в ней тогда не оскорблялась. Муж мог заблуждаться, что жена его любит. Ведь он так влюблен в нее. Так старался, чтоб ей было лучше, и делал все, чтоб только доставить ей удовольствие… Он был добрый, внимательный и счастливый… А она не могла не благодарить за такую привязанность. Она не лгала, когда говорила, что привязана к нему, но лгала, что не прибавляла, что это не любовь… Не говорила, что по временам тосковала, что ей хотелось иной жизни… иного друга с иными запросами. И не было воли. Да и не было сильного желания искать иной жизни… иной среды. Не полюби она, разве давно не была бы она около него?.. Или она должна была приехать и лгать уже позорно…
Все существо протестовало против такой жертвы.
И к чему? К чему?
Но что-то говорило в ней: «должна была!..»
Молодая женщина взглянула на мертвенное лицо Неволина.
И оно, казалось, ей говорило:
«Должна была!»
К вечеру Неволину стало хуже. Он стонал и метался, и по временам впадал в забытье и бредил о том, что завтра встанет и пойдет гулять…
Настала ночь, чудная звездная ночь.
И Неволина и сиделка не отходили от умирающего. Казалось, он уж находился в агонии… Глаза безумно горели… Он громко вскрикивал и весь горел. Никого не узнавал.
И жена и сиделка измучились, удерживая больного и ежеминутно вливая ему в рот воду с ложечки. Обе они желали, чтобы Неволин скорей умер, и обе не смели признаться в этом истинно добром желании.
Ракитин приносил Елене Александровне есть, приносил чай, но она отказывалась. Отказывалась и отдохнуть.
Теперь, когда она была уверена, что муж умрет, казалось, ей нужно было оставаться при нем.
На рассвете Неволин успокоился и дремал…
Задремала и Елена Александровна.
И вдруг ее разбудил голос мужа.
— Леля!
И жена и сиделка вскочили и увидели Неволина сидящим на постели, лицом к окну, из которого врывались снопы света поднимавшегося солнца…
Жена подошла к Неволину.
— А мне совсем хорошо… Поправлюсь… Ты рада? Леля?
— А то как же?..
— Ведь ты меня любишь?.. Не ехала… Нельзя было… Никак нельзя?.. А я был один… один… И, прости, подумал, что ты лгала в письмах. Прости… меня… Прости… Разве ты могла бы… Скажи?
Глаза умирающего впились в лицо молодой женщины. Казалось ей, что в них были и страх и мольба.
—
— Я так и знал… О, теперь мне лучше… Гораздо… Дай мне чаю… Душно…
И Неволин тяжело вздохнул, рванулся к воздуху и повалился.
Наутро уж тела Неволина в пансионе не было.
Через день его похоронили на прелестном кларанском кладбище, и в тот же день Елена Александровна уехала.
В том же поезде уехал и молодой англичанин.
Свадебное путешествие *
Минут за десять до отхода курьерского поезда в Москву перед пульмановским вагоном * стояла кучка дам и мужчин.
Провожавшие молодую чету Руслановых, три часа тому назад повенчанную в одной из модных домовых церквей — в «Уделах», были из «монда» * .
Несколько хорошеньких женщин, много элегантных костюмов и шляп и тонкий аромат духов. Два красивых, моложавых, седых генерала. Офицеры блестящих полков. Юный мичман и десяток статских в модных пальто на безукоризненных фраках с цветами в петлицах.
Все казались оживленными и слегка возбужденными.
Чуть-чуть отделившись от кружка, стоял пожилой господин с выбритым усталым лицом и равнодушным взглядом, в черном пальто и с фетром на голове.
Он говорил старому адмиралу о погоде в Крыму прошлой осенью. Слегка наклонив голову, адмирал напряженно-внимательно слушал, словно бы боялся проронить одно слово пожилого господина. В лице и в фигуре старика адмирала было что-то искательное и жалкое, хотя его высокопревосходительству не было ни малейшего дела ни до его превосходительства * , ни до прошлогодней погоды.
Многие из провожавших Руслановых взглядывали на него значительно, с невольно раболепным чувством. Проходившие мимо мужчины, видевшие пожилого господина в его приемной и даже не бывавшие там, почтительно снимали шляпы, и лица их как будто расцветали, когда его превосходительство любезно приподнимал свой фетр с коротко остриженной заседевшей головы, не припоминая или не зная господ, кому кланялся.
Несколько ливрейных лакеев, стоявших сзади, упорно смотрели на него, и глаза их прилично-серьезных бритых лиц, казалось, загорались горделивым восторгом перед его престижем.
Казалось, невольное и часто бескорыстное раболепие было привычно пожилому господину и не стесняло его. Он принимал его как нечто естественное, как то самое, что испытывал и сам в те времена, когда достигал высоты положения.
Мимо кучки провожающих шнырял господин, могущий внушать подозрение, не будь он вполне прилично одетый молодой человек в цилиндре, откровенно стремительный, озабоченный и победоносный, с бегающими, почти вдохновенными глазами.
Он так жадно оглядывал женские наряды, бросая более деловитые, чем восторженные взоры на женские даже хорошенькие лица, что можно было принять молодого человека за дамского портного, желающего «схватить» последнее слово фасонов платьев, жакеток и шляпок.