Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917
Шрифт:
Их было бесконечно много, они как будто давно уже прятались где-то глубоко в нём и везде вокруг него; ночами они поднимались со дна души, ползли изо всех углов, точно пауки, и, всё более отъединяя его от жизни, заставляли думать только о себе самом. Это были даже не думы, а бесконечный ряд воспоминаний о разных обидах и царапинах, в своё время нанесённых жизнью и, казалось, так хорошо забытых, как забывают о покойниках. Теперь они воскресли, оживились, непрерывно вился их хоровод — тихая, торжествующая пляска; все они были маленькие, ничтожные, но их — много, и они легко скрывали то хорошее, что было пережито
Макар смотрел на себя в тёмном круге этих воспоминаний, поддавался внушениям и думал: «Никуда я не гожусь. Никому не нужен».
А вспомнив горячие речи, которыми он ещё недавно оглушал людей, подобных себе, внушая им бодрость и будя надежды на лучшие дни, вспомнив хорошее отношение к нему, которое вызывали эти речи, он почувствовал себя обманщиком и — тут решил застрелиться.
Это тотчас успокоило его, он почувствовал себя деловито и рачительно начал готовиться к смерти.
Пошёл на базар, где торговали всяким хламом и старьём, купил там за три рубля тяжёлый тульский револьвер; в ржавом барабане торчало пять крупных, как орехи, серых пуль, вымазанных салом и покрытых грязью, а шестое отверстие было заряжено пылью. Ночью он тщательно вычистил оружие, смазал керосином, наутро взял у знакомого студента атлас Гиртля, внимательно рассмотрел, как помещено в груди человека сердце, запомнил это, а вечером сходил в баню и хорошо вымылся, делая всё спокойно, старательно.
Придя из бани, сел в своем углу за стол, чтобы написать записку, объясняющую его смерть, и тут пережил неприятно волнующий час: не удавалось найти нужное количество достаточно веских слов, которые бы просто и убедительно объяснили людям, почему Макар убил себя.
«Я умер, потому что перестал уважать себя», — написал он, но это показалось очень громким, неверным и обидным.
«Никто меня не любит, никому я не нужен», — это было стыдно, он тщательно вымарал жалкие слова, заменив их другими: «Жить стало тяжело…»
«Живут люди тяжелее, и самому тебе раньше жилось хуже», — оборвал он себя, смяв бумажку в твёрдый комок.
Задумался, чувствуя себя пустым и глупым, потом снова написал:
«Я умираю оттого, что никому не нужен и мне не нужно никого».
«Вот если прибавить ещё недужен — выйдут стихи, и очень глупо, и всё не то, всё неверно», — холодно и зло подумал Макар, оглядываясь вокруг и чувствуя потребность пожалеть что-то.
Но смотреть не на что и жалеть нечего: его комната была узким пространством между шкафом магазина и стеною без окна, вход в эту длинную впадину был завешен рыжим войлоком, а сейчас же за ним, в стенке шкафа, — дверь в магазин. Вдоль шкафа — койка, на которой сидел Макар, перед ним — ящик, заменявший стол, несколько толстых книг, маленькая лампа Мутно-голубого стекла, жёлтый свет упал на лицо Роберта Оуэна, — гравюру из книги, купленную за пятак. На стене старинная литография — Юлия Рекамье — и колючее, птичье лицо Белинского. Когда в магазине отворяют дверь с улицы — сквозь щели в стенке шкафа дует, и на Макара плывёт сипло вздыхающий звук, шевеля бумагу, которой оклеен ящик. Над столом торчало маленькое, тусклое зеркало в жестяной оправе.
Макар снова взялся за перо, думая:
«Напишу что-нибудь смешное…»
Но вдруг спросил сам себя:
«Да кому ты пишешь? Ведь писать-то некому!»
Это было
Отворилась трескучая дверь из магазина, всколыхнулся рыжий войлок, из-за него высунулось розовое, весёлое лицо приказчицы Насти, она спросила:
— Вы что делаете?
— Пишу.
— Стихи?
— Нет.
— А что?
Макар тряхнул головою и неожиданно для себя сказал:
— Записку о своей смерти. И не могу написать…
— Ах, как остроумно! — воскликнула Настя, наморщив носик, тоже розовый. Она стояла, одной рукою держась за ручку двери, откинув другою войлок, наклонясь вперёд, вытягивая белую шею, с бархоткой на ней, и покачивала тёмной, гладко причёсанной головою. Между вытянутой рукою и стройным станом висела, покачиваясь, толстая длинная коса.
Макар смотрел на неё, чувствуя, как в нём вдруг вспыхнула, точно огонёк лампады, какая-то маленькая, несмелая надежда, а девушка, помолчав и улыбаясь, говорила:
— Вы лучше почистите мне высокие ботинки — завтра Стрельский играет Гамлета, я иду смотреть, — почистите?
— Нет, — сказал Макар, вздохнув и гася надежду.
Она удивлённо пошевелила тонкими бровями.
— Почему?
Тогда он тихо и убедительно сказал, как бы извиняясь:
— Честное слово, я сегодня застрелюсь — вот сейчас и пойду! Так что чистить башмаки ваши перед самой смертью — неловко как-то, не подходит…
Она откачнулась назад и исчезла, оставив в комнате недовольное восклицание:
— Фу, какой вы скучный!
Макар очень удивился, раньше ему не говорили этого, но тотчас утешил себя:
«Конечно, скучный, если уж почти покойник…»
Решительно взял перо и написал:
«Если этот случай обеспокоит вас — прошу извинить. М.».
Но, прочитав, добавил, усмехнувшись:
«Больше не буду».
«Будто — глупо? Ну, ладно, всё равно уж…»
И сунул записку в щель шкафа так, чтобы она сразу бросилась в глаза. По стеклу зеркала скользнуло отражение Макарова лица, тихонько задев какую-то грустную струну в душе.
«Ещё что?» — спросил он себя, невольно и осторожно одним глазом снова заглядывая в зеркало — оттуда косо и недоверчиво смотрело угловатое лицо, его выражение показалось Макару незнакомым: серовато-голубые глаза как бы спрашивали о чём-то, растерянно мигая, а трепету длинных век непримиримо противоречили нахмуренные брови и упрямо, плотно сжатые губы.
Лицо некрасивое, грубое, но — своё, Макар знал его и вообще был доволен своим лицом, находя его значительным, но сейчас оно какое-то стёртое, надутое, что-то утратившее — чужое.
«Хорошие у меня глаза», — подумал Макар.
Густые мягкие волосы обильно упали на лоб и щёки, они шевелились — это оттого, что почти ежеминутно дверь магазина с визгом и дребезгом отворялась и в щели шкафа дул сильными струйками воздух, насыщенный запахом печёного хлеба.
Юноша смотрел на себя и чувствовал, что ему становится жалко глаз, мускулистой шеи, сильных плеч — жалко силы, заключённой в крепком теле. Через час она бесплодно и навсегда исчезнет, и среди людей не будет больше одного из них, ещё недавно умевшего внушать им интерес к важному и доброму. Эта жалость просачивалась в тело как бы извне и текла сквозь мускулы внутрь, к сердцу, переполняя его холодной тяжестью самоосуждения.