Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
Шрифт:
— Вздули рабочие генерала? А я, признаться, думал: не сладим!
Здесь он увидал бы, что рабочие «сладили» с делом гораздо более трудным и сложным, чем генеральский набег на столицу рабочих-металлистов.
…Из всех опытов строительства жилищ для рабочих в Союзе Советов наиболее удачным мне кажется опыт Азнефти. Бакинские посёлки рабочих построены прекрасно. Их, вероятно, уже не одна сотня: только в посёлке имени Разина я насчитал свыше пятидесяти, не менее того — в Сураханах, Балаханах, Романах. «Эти маленькие города построены умными людьми», — вот что прежде всего думаешь о них. Издали посёлок Разина похож на военный лагерь: одноэтажные домики на серой земле, точно палатки солдат, но, когда побываешь в посёлке, убеждаешься, что каждый дом — «молодец на свой образец», а все вместе они — начало оригинального и красивого города. Почти каждый дом имеет свою
Да, что бы ни говорили враги Союза Советов, а его рабочий класс смело начал и хорошо продолжает «необходимейшее дело нашего века», как назвал Ромэн Роллан идею В.И. Ленина, воплощаемую в жизнь его учениками. Баку — неоспоримое и великолепное доказательство успешности процесса строения государства рабочих, создания новой культуры, — таково моё впечатление. Недели через две в Сормове это отлично формулировал один из старых рабочих, — очевидно, хороший ученик Ильича:
— На производстве наш брат обязан показать себя во всей своей силе хозяином разумнее буржуя, талантливее. Покажем это — значит: дело сделано.
В 1892 году, в Тифлисе, у В.В. Флеровского-Берви, автора книги «Положение рабочего класса в России», первой у нас книги по рабочему вопросу, автора оригинального опыта истории общечеловеческой культуры, озаглавленного «Азбука социальных наук», автора ещё многих книг, а также рассказов «Философия Стеши», «Галахов», — у человека, который подавлял нас, молодёжь, обширностью своих знаний и резкой нетерпимостью к чужим мнениям, — так вот у этого замечательного человека я был свидетелем такой сцены: тюрк-публицист, фамилию которого я забыл, рассказывал нам, молодёжи, интересно и красиво историю города Баку. «Бакуиэ», называл он его и, помню, объяснял: «Бад» — по-персидски — город, «ку» — ветер, «Баку» — город ветров.
Флеровский не любил, когда при нём слушали не его, а кого-то другого. И он, автор своеобразной истории прошлого, ворчливо сказал тюрку:
— Всё это — басни! Надо учиться и учить забывать прошлое.
— Я не могу забыть того, что вы сейчас сказали, а это уже прошлое, — вежливо ответил ему тюрк и спросил: — Как я узнаю себя сегодня, забыв о том, чем был вчера и кто был мой отец?
Они заспорили. Флеровский, как всегда, нетерпимо, грубовато; противник отвечал ему отлично закруглёнными фразами и как будто читая стихи. Эта сцена, а особенно слова тюрка, очень хорошо памятна, я точно вчера видел и слышал её.
Может быть, молодым читателям не нравится, что я так часто возвращаюсь к прошлому? Но я делаю это сознательно. Мне кажется, что молодёжь недостаточно хорошо знает прошлое, неясно представляет себе мучительную и героическую жизнь своих отцов, не знает тех условий, в которых работали отцы до дней, когда их организованная воля опрокинула и разрушила старый строй.
Я знаю, что память моя перегружена «старьём», но не могу забыть ничего и не считаю нужным забывать. Совершенно ясно вижу перед собой ужасающую грязь промыслов, зеленовато-чёрные лужи нефти, тысячи рабочих, обрызганных и отравленных ею, грязных детей на крышах казарм; согнутых под тяжестью груза, «в три погибели», персов-«амбалов», грузчиков на набережной Баку; нищих на улицах города и ребятишек, которые, разинув рты, провожают взглядами восхищения богатые экипажи, на редкость красивых людей, мужчин и женщин, одетых в белое; расплывшись на сиденьях колясок, они едут куда-то против ветра, закрыв или прищурив глаза. Был «царский день», на всех домах главной улицы трепались флаги, хлопая, точно плети пастухов, где-то гудела и гремела военная музыка. Ветер изумительной силы прижимал пешеходов к стенам домов, заставлял их бежать в ту сторону, куда он дует, идущих навстречу ему останавливал, сгибал пополам, под его ударами гривы лошадей вставали дыбом, а у тех, которые пытались обогнать его, ветер зачёсывал гривы вперёд, и это делало морды животных чудовищными. На скрещеньях улиц покачивались монументальные фигуры полицейских в белых перчатках, помогая ветру разгонять воробьиные стаи оборванных, полуголых мальчишек. Свиреп и непримирим был ветер, и так же непримиримо было всё вокруг: богатые здания набережной и полуразрушенные дома в кривых, узких улицах тюркской части города; множество нищих в лохмотьях и тяжёлые люди, плотно зашитые в дорогие ткани; женщины без лиц, с головы до ног окутанные в тёмное, и женщины в ярких костюмах или в белом, большие и сытые, как лошади. И бесчисленные стаи чумазых, худосочных детей с воспалёнными глазами.
Трудно узнать Баку, мало осталось в нём от хаотической массы унылых домов «татарской» части, которая была так похожа на кучу развалин после землетрясения. Проложены новые широкие улицы, выросли деревья, и зелень их оживила серый камень зданий; весело разрослись насаждения Приморского бульвара, шумно катаются вагоны трамвая, некоторые из них ярко, в восточном вкусе, расписаны цветами. Нет на улицах мрачных фигур женщин, завязанных с головами в тёмные мешки, нет нищих, и нигде не видишь позорной непримиримости, бесстыдной роскоши и грязной нищеты. Всюду много здоровых, весёлых детей, и я не мог различить, кто из них тюрк, кто русский. Даже древняя чёрная башня Кыз-Каляски кажется помолодевшей и не давит город, как давила раньше, а украшает его своей оригинальной формой и затейливой кладкой, отшлифованной до блеска ветрами и масляной копотью промыслов. Каждый вечер на эстраде какого-то общественного здания играет отличный симфонический оркестр, на Приморском бульваре тоже музыка, и часто слышишь прекрасные песни тюрков. Культурной работой в Баку ревностно и увлечённо руководит человек необыкновенной энергии, кажется, уже заработавший себе туберкулёз. Горят люди и, сгорая всё ярче, разжигают путеводные огни к новой жизни.
Ночью я смотрел на Баку с горы, где предположено устроить ботанический сад, и был поражён изумительным обилием и красотой огней в городе, на Биби-Эйбате, где идут ночные работы, на промыслах. До этой ночи я не представлял себе картины более красивой, чем Неаполь ночью с горы Вомеро, — богатейшая россыпь отражённых водами залива крупных самоцветов, густо рассеянных по древнему городу, по его порту. Но Баку освещено богаче, более густо, и так же, как в Неаполитанском заливе, в чёрном зеркале Каспия отражаются тысячи береговых огней.
Дважды я был потрясён до глубины души зрелищем энтузиазма людей, разбуженных к новой жизни, зрелищем их пламенного восторга: первый раз — на московских батрацких курсах, где сто сорок батраков, кончив общеобразовательные курсы и разъезжаясь по деревням, пропели «Интернационал» с такой изумительной силой, какой я не чувствовал никогда ещё, хотя и слышал, как «Интернационал» пели тысячи, — прекрасно пели, но это было пение верующих давно и крепко, а сто сорок батраков спели символ веры борцов как люди, только что и всем сердцем принявшие новую веру, и поразительной мощью звучал гимн ста сорока сердец, впервые объединённых в одно.
Но ещё более, неизмеримо более глубокое впечатление пережил я на культурном празднике тюрков в Баку.
Смотрел я на этих людей, слушал их речи и не верил, что не так давно русские чиновники, пытаясь укрепить власть царя, могли вызвать кровавую вражду тюрков и армян. Не верилось, что я, в своё время, писал об этом преступлении самодержавия, которое, провоцируя вражду племён, не брезговало гнусной работой подстрекателя к массовым убийствам. И вот вижу: повеял ветер той свободы, которую могут создать только люди труда, и кошмар прошлого рассеялся, как будто его не было; теперь нередко в тюркских школах преподают армянки, крестьяне Азербайджана пасут свой скот на склонах красивых гор Армении, и трудовой народ Союза Советов организуется в единую, творческую силу.
На многолюдном собрании рабкоров и начинающих писателей… Как всюду на таких собраниях, и в Баку я убеждался в широте и разнообразии интересов молодёжи, в силе её пытливости, в жажде знания. Когда я прочитал поданную мне записку с вопросом: «Должен ли писатель знать всю историю человечества или только своего народа?» — многие в толпе усмехнулись, а красноармеец, кажется, тюрк, громко сказал:
— Пустой вопрос. Писатель обязан знать всё.
Из наиболее характерных записок я сохранил десятка два, они спрашивают: