Том 18. Гимназическое. Стихотворения. Коллективное
Шрифт:
— Хлебопчук хороший работник! — с жаром похвалит скупой на похвалу Чернозуб.
— Ничего, — снова подтвердит Маров, так же осторожно. — Работник, слава богу, исправный.
И тотчас же поспешит переменить тему, заведя деловой разговор о необходимом ремонте.
— Поршневые кольца, записал я, сменить, Николай Эрастыч. У заднего тендерного ската, как я докладывал вам, выбоины в четыре с половиной мелиметра — переточить бы бандажи…
А в вечернюю пору, сидя с собственным своим помощником за составлением наряда бригад, при чем идет поминовение «вверенных», как за проскомидией, встретится Николай
— Неразлучны, голубчики! Я всегда, знаете, был того мнения, Михаил Семеныч, что не Маров причина частой смены помощников, а неимениехороших добросовестных работников среди наших шалопаев. — Посмотрите на Хлебопчука! ездит же вот человек пять месяцев с Маровым, и — ни одной жалобы, ни малейшего неудовольствия [ с той и с другой стороны]. Молодец, Хлебопчук!
Хлебопчук покорил сурового машиниста сразу, привлек к себе его сердце в первый же день, как поступил к нему под начало. Прибежавши к паровозу чуть не за три часа до расписания, как привык делать это всегда, не надеясь на помощника, Маров нашел, что его машина уже готова к отправлению, и даже глазам не поверил. Вычищен, вылощен, заправлен, бодр и свеж, молодец-паровоз мерно и спокойно щелкает, качая воздух в тормозной резервуар, и радостно вздрагивает, как сытый молодой конь, ожидающий веселой пробежки. Поднялся изумленный, не верящий себе машинист в будку, глянул придирчивым взглядом туда и сюда, потрогал тот и другой краник, — решительно не к чему прицепиться. Слез, обошел своего железного друга кругом, посмотрел на работу Хлебопчука, крепившего гайки у параллелей, — все в порядке, все как следует быть… Нечего и сказать этому новичку[ , если не пуститься в неуместные похвалы его внимательности, аккуратности, знанию дела]. Фонари
— хоть сейчас на выставку, их рефлекторы — как серебро, стекла у ламп вычищены до совершенной прозрачности… Даже досада разобрала было в первую минуту от неожиданной необходимости молчать, не ворчать, не скрежетать зубами, даже как-то тоскливо на сердце стало от сознания, что у паровоза и дела нет никакого. Все готово! — садись, машинист, и трогай под нефть, под трубу…
— Ну и ладно… Он, брат, порядки-то не меньше вас знает и без машиниста с места не тронется.
— Когда прогонишь хохла-то?
— Что мне его гнать-то? Дай бог вам таких хохлов!..
— Что говорить, парьнина завидный, — переменит тон насмешник. — Уж недаром, братцы, пошвыркивал народом как щепками наш Василь Петрович! вот и дошвыркался до заправского человека… А теперь, вишь, важничает.
— Хитрый!.. Он потому и баталился век с помощниками, что дожидался, когда Хлебопчук припожалует… Не стоишь ты, сварливец, такого помощника!
— Вот видно стою, ежели у меня прижился.
— Прижился! Велика важность! Поманить только пальцем! — сейчас же от тебя, тирана, к кому угодно перейдет с удовольствием…
— Помани-ка! — подзадорит Василий Петрович с загадочной усмешкой.
— А что, старики, давайте отобьем у Марова Саву! — предложит кто-нибудь из кумовьев, при дружном смехе остальных.
Смеется и Василий Петрович. Но в то же время у него проскальзывает тень беспокойства на лице[ , взгляд тускнеет, а блуждающая улыбка становится еще загадочнее].
— Нет, господа, не удастся вам это! — говорит он едва слышно и как-то растерянно.
— Почему? Клятву что ли дал он в верности до гроба? — хохочут машинисты.
— Клятвы не давал… А от меня не уйдет, — закончит Маров, потупивши глаза и хмуря брови.
[ — Ну, и чудопляс же ты, Василий Петрович! — закончат и кумовья, смеясь. Но тотчас же поспешат переменить щекотливую тему и заведут речь о другом.]
На чем основывал Маров свою уверенность, что Хлебопчук от него не перейдет к другому машинисту? — он и сам не отдавал себе в этом отчета. Помощники с машинистами ничем, кроме службы, не связаны; продолжительность их совместной службы в большинстве случаев не длится свыше трех лет — вполне солидный срок для приобретения права экзаменоваться на управление паровозом, и помощнику надо быть феноменальным тупицей, если он и четвертый год остается на том же месте. А Хлебопчук, по отзывам самого Василья Петровича, настолько солидно знал паровозное дело — ремонт, управление, казуистику случайностей, инструкции, что ему можно было безбоязненно поручать паровоз в пути и спать спокойно. Таким образом, Хлебопчук, случись нужда в машинистах, мог получить завтра же от Николая Эрастовича приказание отправиться в город на экзамен и вернуться оттуда с правом на управление паровозом на маневрах, чем и обусловливалась бы неизбежная с ним разлука. И, тем не менее, Василию Петровичу думалось, что последний его помощник не уйдет от него, чувствовалось, что они с Хлебопчуком неразлучны!..
На паровозе, в шестичасовые «туры» из конца в конец участка; на больших станциях, в получасовые остановки; на малых; полустанках, разъездах, платформах, где почтовый стоит от одной до десяти минут; в дежурках, наконец, где приходится часами ожидать обратной «туры», — пользуясь каждым случаем уединения вдвоем, без помехи со стороны других ожидающих, гуляя по полю, если есть в дежурке эти другие, купаясь или забираясь с Хлебопчуком в уютную тень рощицы, Василий Петрович говорил, говорил с своим помощником и, казалось, не мог наговориться.
Медленно, не спеша, с длинными паузами, ставил он Хлебопчуку вопросы, каких никогда и никому другому не ставил, затрудняясь с выбором слов[ , чтобы яснее оформить неясную для самого себя, но часто мучительную мысль,] и [ еще более того затрудняясь] непривычной, головоломной и изнурительной работой размышления; медленно, спокойно, с такими же длинными паузами, давал Хлебопчук [ посильные] ответы[ , нередко являвшиеся как поучительные откровения для него самого и заставлявшие его самого надолго задумываться над новизной, над поразительностью вывода, случайно пришедшего в воспрянувший ум, согретый теплотою разделенной симпатии].
Для одинокого чужанина Савы эти задушевные беседы с Васильем Петровичем были трогательны, как добрая, сулящая привет улыбка для сироты; для Марова же они являлись какой-то мучительной отрадой, которая терзала ум и душу, опьяняя их и томя… [ Нет надобности выписывать подробно вариации их размышлений над вопросами, томящими всех, и малых, и великих, великих — глубже, малых — сильнее: как и слова любви, эти вопросы о вечном всегда одни и те же, и их тираническая поэзия знакома каждому, кто хоть однажды в жизни урвал для них минуту от будничной прозы, корысти, битв, житейских треволнений.]