Том 2. Белая гвардия
Шрифт:
— Это мой двою… троюродный брат.
— Где он?
— Уехал в Москву.
— Большевик?
— Нет, он инженер.
— Зачем в Москву поехал?
— Дело у него.
Кровь отливала, и глаза Юлии Марковны становились хрустальными. Интересно, что можно прочитать в хрустале? Ничего нельзя.
— Почему тебя муж оставил?
— Я его оставила.
— Почему?
— Он — дрянь.
— Ты дрянь и лгунья. Я тебя люблю, гадину.
Юлия Марковна улыбалась.
Так вечера и так ночи. Турбин уходил около полуночи через многоярусный сад, с искусанными губами. Смотрел
— Деньги нужны…
И однажды напоролся на Николку. Николка, блестя воротничком и пуговицами шинели, шел, заломив голову и изучая звезды. Так и столкнулись нос к носу в нижнем ярусе сада у начала кирпичной дорожки, ведущей к мшистой калитке. Произошла пауза.
— Ты, Никол? Ты где был? Гм…
— Я к Най-Турсам ходил, — сообщил Николка, убирая глаза куда-то в сторону, — расписание поездов носил.
— Разве они уезжают?
— Нет, они нет, — ответил неожиданно навравший про расписание Николка и сам же испугался. Как это так уезжают? Кто уезжает? Даже жутко. — Нет, это, видишь ли, Алеша, старушка-хозяйка.
— Ну, ладно. Не важно… Так они тут во флигеле?
— Ей-Богу, — сказал Николка.
— Ну, идем вместе.
Братья заскрипели по снегу. Захлопнули калитку.
— А ты, Алеша, здесь тоже был?
— М-да, — послышалось в воротнике.
— По делам или к больному?
— К… угу, — ответил воротник.
— Оригинальный сад, — начал занимать Николка брата разговором, — все ярусы, ярусы, флигеля.
— Угу.
Турбин дал себе слово не читать газет, тем более украинских. Сидел дома, смутно слышал о том, что творится в Городе; за вечерним чаем, лишь только начинался разговор о Петлюре, начинал речь о том, что это, конечно, миф и что продолжаться это долго не может.
— А что же будет? — спросила Елена.
— А будут, кажется, большевики, — ответил Турбин.
— Господи, Боже мой, — сказала Елена.
— Пожалуй, лучше будет, — неожиданно вставил Мышлаевский, — по крайней мере сразу поотвинчивают нам всем головы, и станет чисто и спокойно. Зато на русском языке. Заберут в эту, как их, че-ку, по матери обложат и выведут в расход.
— Что ты гадости какие-то говоришь?
— Извини, Леночка, но, кажется, что-то здорово с Москвы ветром потянуло.
— Да, будьте любезны, — присоединился к разговору и Демон-Шервинский и выложил на стол газету — «Вести».
— Вот сволочь, — ответил Турбин, — как же она уцелела?
Действительно, эта бессмертная газета была единственной уцелевшей на русском языке. Полмесяца жила газета тем, что поносила покойного гетмана и говорила о том, что Петлюра имеет здоровые корни и что мобилизация идет у нас блестяще. Вторые полмесяца она печатала приказы таинственного Петлюры на двух языках — ломаном украинском и параллельном ломаном русском, а третьи — передовые о том, что большевики негодяи и покушаются на здоровую украинскую государственность, и еще какие-то таинственные и мутные сводки, из которых можно было при внимательном чтении узнать, что какая-то чепуха вновь закипает на Украине и где-то, оказывается, идет драка с поляками, где-то идет драка с большевиками, причем…
— Позвольте…
Р-раз… и нарушил Турбин свое честное слово. Впился в газету…
…врачам и фельдшерам явиться на регистрацию… под угрозой тягчайшей ответственности…
— Начальник санитарного управления у этого босяка Петлюры доктор Курицкий…
— Ты смотри, Алексей, лучше зарегистрируйся, — насторожился Мышлаевский, — а то влипнешь как пить дать. Ты на комиссию подай.
— Покорнейше благодарю, — Турбин указал на плечо, — а они меня разденут и спросят, кто вам это украшение посадил? Дырки-то свежие. И влипнешь еще хуже. Вот что придется сделать. Ты, Никол, снеси за меня эту идиотскую анкету, сообщишь, что я немного нездоров. А там видно будет.
— А они тебя катанут в полк, — сказал Мышлаевский, — раз ты здоровым себя покажешь.
Турбин сложил кукиш и показал его туда, где можно было предполагать мифического и безликого Петлюру.
— В ту же минуту на нелегальное положение, и буду сидеть, пока этого проходимца не вышибут из Города.
— Уберут, — сказал уверенно Карась.
— Кто?
— Об этом товарищ Троцкий позаботится, можешь быть уверен, — пояснил мрачный Мышлаевский.
— Пожалуйте, — сказал Турбин*.
С кресла поднялся худенький и желтоватый молодой человек в сереньком френче. Глаза его были мутны и сосредоточенны. Турбин в белом халате посторонился и пропустил его в кабинет.
— Садитесь, пожалуйста. Чем могу служить?
— У меня сифилис, — хрипловатым голосом сказал посетитель и посмотрел на Турбина и прямо и мрачно.
— Лечились уже?
— Лечился, но плохо и неаккуратно. Лечение мало помогало.
— Кто направил вас ко мне?
— Настоятель церкви Николая Доброго отец Александр.
— Как?
— Отец Александр.
— Вы что же, знакомы с ним?
— Я у него исповедался, и беседа святого старика принесла мне душевное облегчение, — объяснил посетитель, глядя в небо. — Мне не следовало лечиться… Я так полагал. Нужно было бы терпеливо снести испытание, ниспосланное мне Богом за мой страшный грех, но настоятель внушил мне, что это я рассуждаю неправильно. И я подчинился ему.
Турбин внимательнейшим образом вгляделся в зрачки* пациенту и первым долгом стал исследовать рефлексы. Но зрачки у владельца козьего меха оказались обыкновенные, только полные одной печальной чернотой.
— Вот что, — сказал Турбин, отбрасывая молоток, — вы человек, по-видимому, религиозный?
— Да, я день и ночь думаю о Боге и молюсь Ему. Единственному прибежищу и утешителю.
— Это, конечно, очень хорошо, — отозвался Турбин*, не спуская глаз с его глаз, — и я отношусь к этому с уважением, но вот что я вам посоветую: на время лечения вы уж откажитесь от вашей упорной мысли о Боге. Дело в том, что она у вас начинает смахивать на идею фикс. А в вашем состоянии это вредно*. Вам нужен воздух, движение и сон.