Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
— Валек!.. Валек!.. Поди-ка сюда!..
По голосу мальчик угадывал, что можно выйти, и бежал в кухню. Мать давала ему ломоть хлеба, деревянную ложку и немного борща в огромной миске, из которой ели шесть человек. Валек садился на пол, мать ставила ему миску между ног и, оправляя на нем сзади рубашонку, говорила:
— А если ты еще когда поцелуешь Бурека в хвост, я тебе все ребра пересчитаю. Попомни!
И она уходила мыть посуду.
Тогда, словно из-под земли, откуда-то вылезал дворовый пес и усаживался против мальчика. Сначала он лязгал зубами, отгоняя мух, зевал
Если мать была в духе, а Валек оказывался под рукой, ему перепадало кое-что и с барского стола.
— На-ка, полакомься, — говорила судомойка, давая ему крошки от пирожного, испачканную соусом тарелку, рыбью голову, необглоданное крылышко или стакан с капелькой кофе на дне и остатками нерастаявшего сахара. А когда он все высасывал из стакана или дочиста вылизывал тарелку, мать его спрашивала:
— Ну что, вкусно?
Валек подбоченивался, как то делали батраки после обеда, глубоко вздыхал и, сдвинув набекрень свою старую шляпу, отвечал:
— Ничего покушал, слава богу!.. Ну, пора на работу…
И, оставив мать, он уходил куда-то на добрых полдня.
Игры Валека всегда зависели от того, что делали взрослые. Во время пахоты он доставал из-за водопойной колоды кнут, вытаскивал из плетня первый попавшийся кол или отламывал корень у поваленного дерева и часами «пахал», очень похоже раскачиваясь на месте и понукая волов.
Если ловили рыбу, он отыскивал среди мусора рваные сети и с неистощимым терпением погружал их в воду. А то сядет на палку и едет поить у колодца лошадей. Однажды, найдя возле овчарни старый лапоть из липового лыка, он спустил его на воду: это была лодка, и он на ней катался — разумеется, в воображении.
Словом, играл он отлично, но никогда не смеялся. На его детском лице застыло выражение невозмутимой серьезности, сменявшейся только страхом. Большие глаза его всегда смотрели с изумлением, как у людей, которые долгие годы наблюдали нечто поразительное.
Валек умел ловко удирать из дому на целые дни, и батраки нимало не удивлялись, найдя его утром в стогу или в лесу под деревом. Он умел также часами неподвижно простаивать среди поля, словно серый столбик, и, разинув рот, смотреть неведомо куда. Раз я подстерег его, когда он так стоял, и, подойдя ближе, услышал, как он вздохнул. Не знаю сам почему, но меня ужаснуло, что эта маленькая фигурка так вздыхает. Меня охватило негодование — неизвестно против кого, и с этой минуты я полюбил Валека. Но, когда я двинулся к нему немножко смелей, мальчик очнулся и убежал в кусты с непостижимым проворством.
Тогда-то и зародилась у меня в голове странная мысль, что у бога, который все время смотрит на такого ребенка, должно быть очень грустно на душе. Я понял также,
И вот благодаря этому-то неприметному человечку я перестал прятаться за забором и решил идти в парк, предварительно сообщив Зосе, что теперь буду играть с ней и с Лёней.
Сестра, как и следовало ожидать, пришла в восторг от моего предложения.
— Так будь в парке, — наставляла она меня, — когда мы обе отправимся на прогулку. Поздоровайся с гувернанткой, — она всегда читает книжки в беседке, — но долго не разговаривай с ней, потому что она не любит, когда ей мешают. А потом увидишь, как нам будет весело!
В этот же день за обедом она шепнула мне с таинственным видом:
— Приходи в три часа; я уже сказала Лёне, что ты будешь. Когда мы выйдем из дому, я кашляну…
Сестра принялась за какую-то работу, а я, конечно, ушел, но, правда, я и вообще не любил сидеть в комнате.
Я уже был во дворе, когда Зося меня догнала:
— Казик! Казик!
— Что такое?
— Когда я кашляну, ты ведь поймешь, что это значит?.. — напомнила она многозначительно.
— Разумеется.
Она ушла, но из комнаты еще раз крикнула мне в окно:
— Так я кашляну… Не забудь!
И куда же я мог пойти, как не в парк, хотя до назначенного срока еще оставалось добрых полтора часа. Я так задумался, что не заметил, пела ли в этот день хоть одна птица в саду, обычно звеневшем от щебета.
Обежав его кругом несколько раз, я сел в лодку, привязанную у берега, и, так как в ней нельзя было кататься, хоть покачался со скуки.
Тем временем я составил себе план возобновления знакомства с Лёней. Должно было это произойти следующим образом. Когда Зося кашлянет, я, опустив голову, выйду из глубины сада на главную аллею. Тогда Зося скажет:
«Смотри, Лёня, это мой брат, пан Казимеж Лесьневский, ученик второго класса и друг того несчастного Юзика, о котором я столько тебе рассказывала».
Лёня сделает реверанс, а я, сняв фуражку, скажу: «Давно уже я собирался…» Нет, нехорошо!.. «Давно уже я жаждал возобновить с вами…» Ох, нет! Лучше пусть так: «Давно уже я жаждал, сударыня, выразить вам мое почтение».
Тогда Лёня спросит:
«Давно ли вы прибыли к нам?..» Нет, она скажет не так, а так: «Мне очень приятно познакомиться с вами, я так много слышала о вас от Зоси». А потом?.. Потом вот что: «Не скучаете ли, сударь, в наших краях? Вы ведь привыкли к большому городу». А я отвечу: «Скучал, сударыня, пока был лишен вашего общества».
В эту минуту, поднявшись из глубины, в воде блеснула щука чуть не в пол-аршина… Перед лицом столь прекрасной действительности мечты мои сразу рассеялись. Здесь, в пруду, такая рыба, а у меня нет удочки!..
Я выскочил из лодки, чтобы посмотреть, есть ли дома крючки, и… едва не толкнул Лёню, которая как раз собиралась скакать через красную веревочку.
Рыба, крючки, план торжественного возобновления знакомства — все смешалось у меня в голове. Вот она — щука!.. Я даже забыл поклониться Лёне, хуже того — забыл, что надо сказать. Но ведь какая щука!..