Том 2. Разоренье
Шрифт:
Надя не сразу входила в дом дедушки. Окна, занавешенные платками и одеялами, заставленные щитами из каких-то лоскутьев разноцветных обоев, рисовали ей такую кромешную тьму, царящую внутри, что она невольно шла в сад. Но и здесь стояли заброшенные деревья с гнездами паутины; в густой траве еле заметны были следы дорожек; беседка стояла без дверей. Михаил Иваныч оглядывал все это, выталкивал ногою откуда-нибудь пустую бутылку и говорил:
— Пировать умели! Все хинью пошло, все прахом…
— Михаил Иваныч, за что вы не любите дедушку? — спрашивала Надя.
— Да за что ж мне его любить-то?.. Вашему родителю я обязан: он меня призрел… а дедушка ваш мало кому пользы сделал.
— Отчего мне не хочется к ним идти? — спрашивала Надя, не имея надлежащих оснований вступаться за дедушку.
— Да чего хотеться-то?.. Кабы
Надя молча думает о чем-то, но наконец говорит, лениво поднимаясь с лавки:
— Нет, люблю!
— …За что любить-то?..
Надя не отвечает, потому что действительно не понимает, почему ей нужно любить дедушку. Однако она еще раз кивает головой, как бы повторяя: «Нет, люблю…»
— Авдотья! — говорит она кухарке топотом, входя в кухню. — Что дедушка?
Прежде нежели ответить, кухарка с упорным молчанием ворочает какими-то корчагами, ушатами и отвечает совсем не на вопрос:
— И только бы, только бы вынес господь!..
Авдотья постоянно проклинает Птицыных, потому что жизнь ее в их доме действительно каторжная. На всех четырех умирающих она одна прислуга; в кухне над ее головой висят четыре колокольца, за которые умирающие дергают каждую минуту, требуя то того, то другого; вследствие этого в кухне ежеминутно идет звон, от которого Авдотья потеряла человеческий смысл. До нее здесь перебывало множество народу, и каждый из них не мог выжить одного дня, и Авдотья жила только потому, что ей некуда было деться с двумя своими ребятами.
— И какой демон уживет здесь! — говорит Михаил Иваныч, глядя на звонки. — Ишь колокольню какую выстроили! кажется, тыщи рублей не возьму, чтобы мне тут… тьфу!
— Сама-то вдарит, вдарит в колоколец в полночь, так с печи кубарем и летишь… Всех ребят дураками сделали… С испугу плачут! — дрожащим от гнева и трудов голосом говорит Авдотья, продолжая ворочать корчаги. — Барин — тот делает удар легкий. Барчук еще тише, а бабка да сама — так уж ровно бешеные! Пуще всего сама: поминутно, поминутно… Бабка, — та очнется раз в день, а то и в два, да уж и дернет! Прибежишь к ней, а она этак-то ровно рыба рот разевает: «в карман-то», говорит.
— Опоздала! — радостно рычит Михаил Иваныч, удерживаясь при барышне от более веских выражений. — Ушли карманы-то, убежали… хе-хе-хе… Ишь как они привыкли к чужим карманам, так это даже удивительно, ей-богу…
— Что ж дедушка? — спрашивает Надя, как-то обессилев от этих разговоров, и, узнав, что дедушка и бабушка живы, еле плетется в комнаты.
В комнатах прежде всего поражал мрак и духота, пропитанная ладаном и запахом лекарств. Среди этого царства смерти нельзя было бы пробыть одной минуты, если бы мертвую тьму не нарушал голос стонавшей и ругавшейся генеральши.
— Ну какой ты генерал! Ну как тебя возможно назвать генералом? — вопияла только что особорованная женщина, стоя над умирающим мужем. — Что ты нажил? Куда ты от меня прячешь, кому готовишь?
— Н-нету у меня! — еле произносит муж. — Нету!
— Как у тебя нету, когда ты все на сыновние да на зятнины деньги жил? Куда девал? Умрешь ведь… тебе жить одна минута… Говори, куда девал?
Но муж уж не отвечает.
— В гроб ты меня вогнал! Кабы знала бы, не вышла бы за тебя… этакого тирана… этакого душегуба! Ты всех нас в нищие ввел… Ты сына в гроб вогнал, погляди вон поди, полюбуйся на сына-то!
— Михаил Иваныч! — держась за его рукав, говорила Надя в передней: — я не пойду к ним…
— Дожили до каких делов! — качая головою, говорит Михаил Иваныч. — Теперь вот господь наказывает, сами себя едят; ишь грызутся!
Большею частию при входе Нади генеральша спрашивала: «кто там?» — и тогда Наде приходилось целовать ее ручку и сидеть у одра, слушать оханье и брань с мужем, лежавшим за стеной. Михаил Иваныч в такое время стоял в передней и злился; а когда ему приходило невмоготу, он отправлялся дожидаться барышню за ворота. Но иногда им удавалось прямо из передней пробраться в комнатку, где лежал умирающий Ваня, который один только из всех полумертвецов птицынского семейства пользовался симпатией даже Михаила Иваныча.
Самый сильный удар, какой только могла нанести жена Птицына мужу, состоял в упреке, что он уморил сына, хотя в погибели этого человека принимали одинаковое участие и отец и мать Вани. С детских лет Ваня не был похож на то, что его окружало. Словно испугавшись того
О Ване заговорило музыкальное общество города; к нему приезжали губернские знаменитости; Ваню тащили в люди, в свет; — его отец начинал гладить по головке. Но Ваню убила радость, которую он перенес в эти минуты; в обществе он терялся, делался дураком, и больная фигура его, с запуганными глазами, с странными смешными усами, в старом, задешево купленном фраке, была не больше как смешна. И Ваня лежал и умирал.
Комната его была вся обвешана лубочными картинами, изображающими смерть с косой, ад, геенну, страшный суд. Он был так болен, что считал себя возгордившимся перед богом, виновным в непочтении отца и матери, которые успели ему доказать, что он глубоко грешил, играя под воскресенья и под двунадесятые праздники. Религиозный ужас охватил его в последние дни, и он лежал, обернувшись к стене, не говоря ни с кем ни слова. Появление Нади и Михаила Иваныча не пробуждало его от забытья.
Несмотря на грустную картину умирающего, в комнате Вани Наде было легче дышать: здесь было чисто и тихо; все нотки и тетрадки Вани были аккуратно собраны и сложены в одно место, и Надя любила их разбирать. Каждый листок в этих бумагах говорил о том непомерном труде, с которым Ване стоило составить себе маленький уголок, отдельный от широких нравов семьи. Чего нет в этих бумагах? Вот случайно уцелевший нумер газеты с фельетоном о каком-то музыкальном вечере в Петербурге. Как тщательно и аккуратно сложен он! Автор его мог бы умереть спокойно, если бы знал, как ценятся где-то в темном уголке его строчки, нахватанные, может быть, ради хлеба. Вот портрет какого-то музыканта, вырезанный из какого-то измятого журнала: но он расправлен, старательно наклеен на картон. Вот афиша о концерте, в котором Ваня участвовал в первый раз.