Том 2. Разоренье
Шрифт:
Темные и сверкающие, как черный атлас, пруды лежат неподвижно, с каждым годом все более и более зарастая по краям густою травою, которая вместе с тяжелыми ветвями бузины и рябины мочит свои цветы и красные ягоды в темной воде… Мельничное колесо давно уже стоит неподвижно. Фантастические, выгнутые мостики еле держатся над тихо журчащими ручьями — кое-где нет доски, кое-где опали перила; кругообразный грот, напоминающий тулью старомодной женской шляпки, осел набок; от столика осталась одна подножка; стены, обклеенные когда-то бумагой, облупились, и болтающиеся лоскуты бумаги обнаруживают наблюдателю обилие исторических документов, неизвестных любителям старины… Дорожки покрылись ярко-зеленым мхом. В людской разбиты стекла; кое-где они заткнуты полушубками; на балконе господского дома, выходящем в сад, под самую дверь намело песку, и видно, что нога человеческая давно не была здесь. Постоянный шум разросшихся деревьев, перемешанный с отдаленным и редким стоном флюгера, производит на душу посетителя усадьбы самое тягостное впечатление. Почему-то делается вдруг холодно, хочется завернуться потеплее, уйти в комнату.
В доме действительно тепло. Он сделан
Сколько в самом деле пленительных воспоминаний рождает в заезжем наблюдателе этот лев, изображенный на картузе и поднявшийся на дыбы при виде слов «Мариланд — ду!» Право, только благодаря этому картузу и едва-едва весьма тонко доносящемуся откуда-то мариландскому запаху решаешься вступить в господские покои. Но здесь опять — часы, приближающие ко гробу, потемневшие золотые рамы с напудренными портретами дам, улыбающихся таинственными улыбками, кавалеров с разбойничьими взглядами, с таинственным конвертом в руке, с зрительною трубою подмышкой; на блестящем полу с черными нарисованными звездами неподвижно стоят старинные красного дерева стулья и кресла с золотыми львиными лапами и оскаленными, тоже золотыми, львиными мордами на углах спинок и на ножках; черная узенькая люстра с лирами, образующими нижний круг, в средине которого стекло. Тишина и шум ветра… За первой комнатой тянется другая, темно-синяя комната, где становится еще тяжелее, потому что таинственные улыбки и разбойничьи взгляды портретов выдаются резче, живее. Неподвижно стоят подсвечники — медные, аляповатые, изображающие фигуры мумий с квадратными египетскими лицами и мертво закрытыми глазами. Почему-то делается так жутко, что ветер, гудящий в саду, начинает казаться отдаленными стонами тех, кому с каждой секундой прекращают жизнь размахи маятника… Троньте за крюк небольшой органчик, помещающийся в углу, — из него послышится звук, похожий на щелканье челюстей, потом что-то заскрипит, намереваясь изобразить графа Парижского, но заскрипит так, что крюк невольно выпадает из руки, и в пустых покоях останется какая-то стонущая нота, которая долго-долго плачет надо всем, что вы видели… Хочется убежать в одну, в другую комнату, хочется человеческого лица, света, солнца… Везде пусто и томительно…
Но вот наконец, благодаря мариландскому запаху, вы добираетесь и до человеческого лица. В маленькой угловой комнатке перед вами очутилась фигурка господина Василькова, фигурка иссушенная, дряхлая, маленькая; на седой голове надет большой, старинного фасона картуз; из уха торчат седые волосы и вата; большие, невидимому очень живые, но в сущности детские глаза смотрят в стену; костлявая рука, испещренная складками, недвижно держит длинный черешневый чубук, шевелит губами, жует, причем слегка шевелятся отвислые складки подбородка, покрытого серебряной щетиной. Маленькое тело Павла Степаныча облечено в несколько ваточных халатов, а на ногах надеты мягкие козловые сапоги, не производящие ни малейшего шума и скрипа. Фигурка изредка хватает дряхлыми губами чубук, сосет, пускает дым, который неподвижным облаком стоит над ее головой и только чуть-чуть шевелится у отпертой двери…
Павел Степаныч несколько уже раз крикнул: «эй!» и несколько раз постучал в пол трубкой, но на его зов никто не явился: слуги действительно бросили барина; в каменном флигеле с окнами, заткнутыми полушубками, теперь слышится гармония и по временам смех — барин, очевидно, погодит, «не умрет». Барин действительно не умирает, и ему долго приходится кричать «эй!», покуда не услышит этого старая, полуглухая старушка, помещающаяся неподалеку от барской комнаты и считавшаяся когда-то первой господской любовницей. В широком чепце, старушка эта целый день роется в каких-то сундучках, перекладывая барское белье из одного места в другое: она боится, не пропало ли что, все ли цело; она одна только постоянно помнит барина и то время, когда он ее осчастливил; вспоминает сыночка, который по повелению барина был скрыт в бедной семье и там умер. Старушка думает, что ежели б барин был тогда в деревне, а не в Москве, то сынок был бы жив. Она хранит эту веру в барина и живет ею в то время, когда барин ничем не живет, никого не любит и если вспоминает какое-нибудь время, то уж вовсе не то, про которое думает старушка. Когда-то барин этот — единственный сын богатых родителей, начавших свой род в одно из царствований прошлого века, — был то, что называется Нарциссом. Почти с детских лет он вступил в занятия, так сказать, купидонными делами в качестве пажа; судя по его юношескому портрету, это был действительный купидон — мальчик, похожий на девочку; это было то, что дамы того времени называли «ангел». Ангельский образ сохранял он довольно долго; он не буйствовал, не кутил, не растрачивал наследия, но, напротив, приумножал его, действуя при помощи исконных средств — батожья во всех формах и видах. Сам он никогда не присутствовал на конюшне — это было ему не по нервам, — но делал все это при помощи грациознейших мановений верным рабам, помощью изящнейших посланий на французском языке и на превосходнейшей бумаге с целующимися голубками… Все это делалось за стеной, все это не было слышно, и Павел Степаныч получал только благие результаты: оброки, крестьянских девок, улыбки московских красавиц, впоследствии старушек,
Но одиночество, душевная пустота и старость делали свое дело; раззнакомившись с обществом, родными и знакомыми, которые сами бросили его, проведав непривлекательную для них сущность написанной им духовной, он все-таки должен был как-нибудь наполнить свое время, занять чем-нибудь душевную пустоту и старческую мысль. И вот он попал в руки челяди. Управляющий, встретившийся с Антоном Ивановым, забрал в руки барина помощью самых простых средств. Стал он выдумывать ему разные развлечения, подходившие к невинным стремлениям души умирающего Нарцисса. Старик-ребенок пристращался к занятию с истинно детским увлечением, и как только управляющий видел, что барин увлекся делом, тотчас же начинал ломаться и говорил, что ему нужно ехать на родину. Павлу Степанычу было страшно остаться одному: он видел, что тоскливыми упрашиваниями остаться с прибавлением плачущего: «пожалуста, пожалуста!» — взять нельзя, и принужден был удерживать приятного собеседника помощью денег… Так было достигнуто уничтожение в нем скупости — началось доение. Доили его все слуги, действуя помощью той же методы устрашения. Только старушка, бывшая любовница, в своих заботах о барине поступала совершенно бескорыстно. Оставленная без призора, она едва ли даже была всегда сыта: по крайней мере кроме чаю, который был в ее каморке постоянно, у ней не встречалось другой более сытной пищи. Такими-то выдумками и устрашениями хранители старости Павла Степаныча пробавлялись довольно долгое время, и кажется, наконец, действительно все стали сыты. Управляющий набил свой дом всяким добром; у его жены под замком можно было встретить жалованные табакерки, бриллиантовые перстни, много серебра и т. д. Часто то же попадалось и у других охранителей. В тот момент, когда в Васильково пришел Антон Иванов, все были уже настолько удовлетворены, что могли забросить барина и желать — унести ноги подобру-поздорову: барин может умереть, наедет начальство, пойдут отчеты, откроются описи и т. д. Все это дало беспрепятственный ход Антону Иванову. Управляющий сам показал ему барина, рассказал его характер и желания и дал даже некоторые наставления.
— Ну, — сказал он Антону Иванову: — хлопочи, как знаешь… кормись…
— Надо кормиться!
— Как не надо!.. Умудрись как-нибудь… А как увидишь, что по вкусу, — упрись! это первое дело: «прощайте, мол, оставайтесь одни!» Так-то: «бог, мол, с вами!» Понимаешь?..
— Коли так, надо упираться!
Антон Иванов говорил тоном человека, поставленного в необходимость делать так, а не иначе, и, напутствуемый желанием управляющего, выраженным словами: «ну хлопочи, умудряйся как-нибудь…», принялся умудряться…
На другой день по прибытии он вошел к Павлу Степанычу, помолился на образ, поклонился барину и положил к нему на стол хлопушку.
Павел Степаныч поглядел на вошедшего, однако взял хлопушку в руки, стал разглядывать.
— Вы вот как-с… — робко кашлянув и заискивая, произнес Антон Иванов: — вы вот этаким манером, Павел Степаныч.
Осторожно вынул он хлопушку из господских рук, подождал муху, хлопнул по ней и убил.
— Вы этаким вот манером…
Павел Степаныч торопливо взял у него хлопушку и сам убил муху.
— Ах, как вы ее наметили превосходно! — сказал Антон Иванов.
Лицо Павла Степаныча прояснилось. Он улыбнулся весело и стал хлопать по столу все чаще и чаще.
— Так, так! хорошенько их… Вот эту-то купчиху звезданите! — приговаривал Антон Иванов.
Выдумка удалась. Через несколько минут, поощряемый Антоном Ивановым, Павел Степаныч поднялся с кресла и, еле передвигая ногами, поплелся с хлопушкой в другую комнату, хлопая по двери, по стеклу, по стене и радостно смеясь при каждом удачном умерщвлении. «Пожалуста, пожалуста!» — застонал Павел Степаныч, когда Антон Иванов — тоже весьма обрадованный успехом — хотел на минутку сбегать посоветоваться с управляющим. Кое-как он отделался от барина, уверив его в скором возвращении.
— Упираться ай нет? — радостно спросил он управляющего, рассказав, как было дело.
Управляющий пил в это время чай и, занятый своим делом, не сразу ответил Антону Иванову.
— Повремени упираться… Покудова, — сказал он, подумавши и сообразив: — обгоди. Надо это дело разыграть попуще… Мух этих… Надо их разыграть, а потом упрись. Тогда так.
— Каким манером?
— Это уж твое дело. Я тогда скажу, когда нужно упереться… Другого покуда не надо. Он и сам скоро не бросит… Только надо расцветить это дело…