Том 2. Въезд в Париж
Шрифт:
Как опьяненные, забывшие все на свете, мы гонялись по старым камням соседних деревушек, городков когда-то, давно разрушенных уже раз по двадцать, когда-то культуру знавших, теперь обратившихся в пустыри. Чего мы только не повидали, где только не побывали!..
У старого рыбака в Эреклии нас ожидало – чудо. Не счастье – чудо. Боги решили остаться щедрыми до конца.
Помню, тихий был, золотистый вечер. Жемчужный вечер, – жемчужные облачка в закате. Мы выходили из таверны, бедной-бедной, где можно было достать только козьего сыру, вяленую кефаль и красного вина в глиняном кувшине, пахнувшего капустой, но
Она купалась в бирюзовом море, весеннем, золотистом, молочном – в жемчужном море. Я и сейчас, закрывши глаза, вижу ее, играющую перламутром, – и жемчуг в небе. Это тоже был дар богов, дар-усмешка. Да, в этот безумный день, в самый тот вечер «жемчуг», в далекой глухой Тарусе, мучилась наша девочка…
Ах, Димитраки… чудак-философ!..
«Каждый об себя убивается… И ты убьешься!»
Мы – убились. И – «об себя».
Но за этим даром богов последовал дар безмерный…
Пьяный не от вина, я созерцал море, золотисто-жемчужную даль его и близкое, дорогое, что розовато плескалось около. И вот – неслышными шагами, – я испугался, помню, как он подошел неслышно в размятых суконных туфлях, – приблизился ко мне грязный рваный старик, болгарин или турок. Он что-то вертел, завернутое в тряпку.
«Добрый вечер, хозяин», – сказал он умирающим голосом.
Это был грек, конечно, плешивый и курносый, ужасно похожий на Сократа. И сильно пьяный. Он сказал «калиспэра», что ли.
И не говоря ни слова больше, он, почмокивая, развернул тряпку и ткнул мне в лицо… редкостное, чудо-чудное!..
Я смотрел и глазам не верил. И все кругом было – чудо. Море, жемчужное, в котором рождается Венера, – и Венера, хрустальная, тихо светилась в небе, в зеленовато-весенней и розоватой сини. И подлинная Венера, не смущаемая старческими глазами грека, выходила из вод, играя снежною простынею, по которой струилось розовое солнце. Но самое чудо – было в моих руках. Я смотрел на костяные дощечки…
«Купи, хозяин… – просил старик, – на что-нибудь годится… штука священная!»
Я смотрел на него растерянно, не сознавая, – да явь ли это? Но тяжкий запах вина от его лохмотьев, от трясущихся рук, от раздутого желтого лица, вздрагивавшего, как студень, от полумертвых глаз, налитых мутной влагой, – было подлинной грязной явью. И его слово – «штука»!
Страх, что он шутит, что сейчас схватит эти священные дощечки и убежит, охватил меня. Я крикнул, – я не мог совладать с собою и быть спокойным, – заворачивая дощечки в тряпку:
«Конечно, я их возьму, эти интересные иконки! Вам они не нужны?..»
«А на черта они нужны! Но господа покупают и не такую дрянь. Хорошо еще, что есть на свете старьевщики… они иногда отваливают литра на три».
Кошмар это был, кошмар. Для меня открывались двери рая. Эти дощечки в тряпке на весах сердца были для меня равны этому зеленовато-жемчужному морю, заре, моей юной совсем Венере, вышедшей для меня из
«Литра на три…» – повторил я кощунственно.
«Другое и пяти стоит… очень священное!» – прохрипел старик, и в его глазах мерзлой рыбы уловил я до зла усмешку.
Словно хотел он сказать: «Много еще дураков на свете!»
Я опять раскатал грязную тряпку, стараясь унять руки. Я прощупывал бархатистую кость «дощечек», тяжелую, слоновью, желтую, как лимон. В тумане висели передо мной, прыгали по резьбе рождавшиеся в мозгу знаки: XI–XII!.. Сверкали мысли: «Византийский триптих, таких два ли, три ли… такого нет…»
«Сколько-нибудь давай!.. – требовал хриплый голос, – рыба не ловится, хозяин…»
«Где вы нашли эти… дощечки?»
«Да… старую канаву прочищали в порту, грязь черпали… Ну, костей там было… кладбище старое или война была здесь. А я понимаю в этих штуках. Старуха любая для молитвы купит».
Я уже знал им цену, цену рынка. По старику я видел, что он любому продаст за грош. Но я их не понесу на рынок, а если попадут на рынок, к антиквару, – знал я, – мои не будут.
Коллекционеры, ценители… Нет преступления, на которое бы они не пошли, как сумасшедше влюбленные. У меня закопошилась совесть, но сейчас же нашла защитника: «Это судьба посылает счастье… мы уже уезжали – божественная Эос нас остановила, Ната моя сама остановила… Звезда залюбовалась нами, прекрасная Венера в жемчуге…! А он пропьет…»
Я бегал глазами по «дочещцам». Светила Звезда на них, на всех! Три дощечки было, чудесный триптих!..
Пьяный, я крикнул греку:
«Хорошо, я могу их купить у вас!..»
«Идет! – протянул он лапу, похожую на крабью. – Четыре литра?..»
Я смотрел на его лицо: желтые щеки дрожали волдырями, синие губы прыгали, глаза… И я вдруг подумал, что третий кто-то стоит за нами и торопит. Кто-то третий… закидывает петлю!
И петля была закинута. Это узнал я скоро.
Жена еще одевалась, сверкала розовым. Объятый счастьем, блаженством неизъяснимым, почему-то боясь, что жена расстроит, я достал бумажник и сунул в лапу все содержимое. Было лир пятнадцать – гроши, конечно.
«Пфуу… – вырвалось из нутра пьяницы и обдало меня угаром, – сдачи у меня нет, хозяин…»
«Все берите!»
Он захлопнул лапу другой, потряс, севши на корточки, выпучив мертвенные глаза, и, озираясь, пополз к харчевне. Отойдя шагов десять, он побежал вприпрыжку.
«Что такое?» – спросила жена, но я ничего не видел.
Я перебирал дощечки, ласкал, оглаживал, тер носовым платком, вдыхал их, нюхал…
«Видишь – Звезда?.. – показывал я на створки. – И там – тоже Звезда!» – показал я к закату, в небе.
Она не понимала, взяла мою голову, заглянула в глаза тревожно.
«На тебе лица нет, что с тобой…»
А я бормотал что-то. Хлынуло с меня светом, озарило. Посетило меня огромное. Чувства, мысли?.. Не помню, но вдруг – открылось! Я целовал ей руки, говорил о небесном рае, говорил, что Бог с неба глядит на нас, что Он уронил Звезду…
Она не понимала, но была счастлива.
Мы просидели на берегу до ночи, ехали в Сан-Стефано в звездах, и ночь та была – безумная…
А в эту самую ночь, в далекой глухой Тарусе, умерла наша девочка, от менингита. И ее светлую маленькую душу я теперь связываю со всем этим: она посылала нам знак прощальный.