Том 20. Избранные письма 1900-1910
Шрифт:
Л. Толстой.
291. В. Г. Черткову
1910 г. Августа 2. Ясная Поляна.
Вчера говорил с Пошей, и он очень верно сказал мне, что я виноват тем, что сделал завещание тайно*. Надо было или сделать это явно, объявив тем, до кого это касалось, или все оставить, как было, — ничего не делать. И он совершенно прав, я поступил дурно и теперь плачусь за это. Дурно то, что сделал тайно, предполагая дурное в наследниках, и сделал, главное, несомненно дурно тем, что воспользовался учреждением отрицаемого мной правительства, составив по
Мне легче знать, что дурно мне только от себя. Но думаю пока, что теперь самое лучшее все-таки ничего не предпринимать. Хотя тяжело.
Вот что я записал себе нынче 2-го августа утром и сообщаю вам, милый Владимир Григорьевич, зная, что вам важно все, что важно для меня*.
Л. Т.
292. В. Г. Черткову
1910 г. Августа 12. Ясная Поляна.
В. Г. Черткову.
Пишу на листочках, потому что пишу в лесу, на прогулке. И с вчерашнего вечера и с нынешнего утра думаю о вашем вчерашнем письме*. Два главные чувства вызвало во мне это ваше письмо: отвращение к тем проявлениям грубой корысти и бесчувственности, которые я или не видел, или видел и забыл;* и огорчение и раскаяние в том, что я сделал вам больно своим письмом*, в котором выражал сожаление о сделанном. Вывод же, какой я сделал из письма, тот, что Павел Иванович был неправ и также был неправ и я, согласившись с ним, и что я вполне одобряю вашу деятельность, но своей деятельностью все-таки недоволен: чувствую, что можно было поступить лучше, хотя я и не знаю как. Теперь же я не раскаиваюсь в том, что сделал, то есть в том, что написал то завещание, которое написано, и могу быть только благодарен вам за то участие, которое вы приняли в этом деле.
Нынче скажу обо всем Тане*, и это будет мне очень приятно.
Лев Толстой.
12 августа 1910 г.
293. В. Г. Черткову
1910 г. Августа 14. Ясная Поляна.
Спасибо вам, милый друг, за письмо*. Меня трогает и умиляет эта ваша забота только обо мне. Нынче, гуляя, я придумал записочку, какую, вместо разговора, напишу Софье Андреевне, с моим заявлением о поездке к вам, чтобы проститься, но, вернувшись домой, увидал ее в таком жалком, раздраженном, но явно больном, страдающем состоянии, что решил воспользоваться вашим предложением и не пытаться получить ее согласие на поездку к вам. Даже самая поездка моя одного (если уж ехать, то, как предлагает Таня, то вместе с Софьей Андреевной) едва ли состоится теперь.
Знаю, что все это нынешнее, особенно болезненное состояние может казаться притворным, умышленно вызванным (отчасти это и есть), но главное в этом все-таки болезнь, совершенно очевидная болезнь, лишающая ее воли, власти над собой. Если сказать, что в этой распущенной воле, в потворстве эгоизму, начавшихся давно, виновата она сама, то вина эта прежняя, давнишняя, теперь же она совершенно невменяема, и нельзя испытывать к ней ничего, кроме жалости, и невозможно, мне, по крайней мере, совершенно невозможно ей contrecarrer* и тем явно увеличивать ее страдания. В то же, что решительное отстаивание моих решений, противных ее желанию, могло бы быть полезно ей, я не верю, а если бы и верил,
Мне это легко потому, что она все-таки более или менее старается сдерживаться со мной, но бедной Саше, молодой, горячей, на которую она постоянно жестоко, с той особенной, свойственной людям в таком положении, ядовитостью, нападает, бывает трудно. И Саша считает себя оскорбленной, считается с ней, и потому ей особенно трудно.
Мне очень, очень жалко, что пока не приходится повидаться с вами и с Галей и с Лизаветой Ивановной*, которую мне особенно хотелось повидать, тем более что случай этот ее видеть, вероятно, последний. Передайте ей мою благодарность за ее доброе отношение ко мне и моим.
Я был последние дни нездоров, но нынче мне гораздо лучше. И я особенно рад этому нынче, потому что все-таки меньше шансов сделать, сказать дурное, когда телесно свеж.
Все ничего не делаю, кроме писем, но очень, очень хочется писать, и именно художественное. И когда думаю об этом, то хочется еще и потому, что знаю, что это вам доставит удовольствие. Может быть, и высидится настоящее яйцо, а если и болтушка, то что ж делать.
Я только что хотел писать милой Гале о том, что в ее письме я, к сожалению, видел признаки не свойственного ей раздражения, когда дочери рассказали мне про нее, как она победила*. Передайте ей мою любовь.
Л. Т. 14 августа утром.
С вами будем переписываться почаще.
294. В. Г. Черткову
1910 г. Августа 25. Кочеты.
Нынче из письма Варвары Михайловны к Саше узнал*, что вы больны, и это мне было огорчительно, особенно тем, что, наверное, содействовали этому все те неприятности, которых я невольная причина. Будем мужаться, милый друг, и не поддаваться влияниям тела. Мне все яснее и яснее становится возможность этого. И иногда достигаю этого. Я нынче же получил письмецо от Александра Борисовича*, и он пишет, что вы имеете дурной вид, но ничего не пишет о вашем нездоровье. Пишите мне, пожалуйста, почаще не содержательные письма, а просто, что придет в голову.
Как вам, я уверен, хочется знать про меня, просто, в каком я духе, чем занят, что думаю, чувствую, хоть в главном, — так и мне хочется знать про вас.
Про себя скажу, что мне здесь очень хорошо. Даже здоровье, на которое тоже имели влияние духовные тревоги, гораздо лучше. Стараюсь держаться по отношению к Софье Андреевне как можно и мягче и тверже и, кажется, более или менее достигаю цели — ее успокоения, хотя главный пункт: отношение к вам, остается то же. Высказывает она его не мне. Знаю, что вам это странно, но она мне часто ужасно жалка. Как подумаешь, каково ей одной по ночам, которые она проводит больше половины без сна с смутным, но больным сознанием, что она не любима и тяжела всем, кроме детей, нельзя не жалеть.
Я нового ничего не пишу. Записываю в дневник мысли и даже планы художественных, воображаемых работ*, но все утра проходят в переписке и, последнее время, в исправлении корректур Ивана Ивановича*. Некоторые книжечки мне очень нравятся.
Дочери мои любят меня, и я их хорошей любовью, немного исключительной, но все-таки не слишком, и мне очень радостно с ними. Тяготит меня, как всегда и особенно здесь, роскошь жизни среди бедноты народа. Здесь мужики говорят: на небе царство господнее, а на земле царство господское. А здесь роскошь особенно велика, и это словечко засело мне в голову и усиливает сознание постыдности моей жизни.