Том 22. Жизнь Клима Самгина. Часть 4
Шрифт:
— Нестерпимо жалко Варю, — сказала Орехова, макая оладью в блюдечко с медом. — Можно ли было думать…
Дронов, разыскивая что-то в карманах брюк и пиджака, громко откликнулся:
— О смерти думать — бесполезно. О жизни — тоже. Надобно просто — жить, и — больше никаких чертей.
— Ты, Ваня, молчи, — посоветовал Ногайцев.
— Это — почему?
— Ты — выпивши, — объяснил Ногайцев. — А это, брат, не совсем уместно в данном, чрезвычайном случае…
— Ба, — сказал Дронов. — Ничего чрезвычайного — нет. Человек умер. Сегодня в этом городе,
— Вот уж это неприлично — пить водку здесь, — заметила Орехова.
Дронов, читая какую-то записку, пробормотал:
— Даже и на могилах пьют…
— А могила — далеко? — спросил Самгин. Орехова ответила;
— К сожалению — очень далеко, в шестом участке. Знаете — такая дороговизна!
Самгин вздохнул. Он согрелся, настроение его становилось более мягким, хмельной Дронов казался ему симпатичнее Ногайцева и Ореховой, но было неприятно думать, что снова нужно шагать по снегу, среди могил и памятников, куда-то далеко, слушать заунывное пенис панихиды. Вот открылась дверь и кто-то сказал:
— Привезли.
Ногайцев отвел Самгина в сторону и пошептал ему:
— Тут начнется эдакая, знаете… пустяковина. Попы, нищие, могильщики, нужно давать на чай и вообще… Вам противно будет, так вы дайте Марье Ивановне рублей… ну, полсотни! Она уж распорядится…
Да, могила оказалась далеко, и трудно было добраться к ней по дорожкам, капризно изломанным, плохо очищенным от снега. Камни и бронза памятников, бугры снега на могилах, пышные чепчики на крестах источали какой-то особенно резкий и пронзительный холод. Чем дальше, тем ниже, беднее становились кресты, и меньше было их, наконец пришли на место, где почти совсем не было крестов и рядом одна с другой было выковыряно в земле четыре могилы. Над пятой уже возвышалась продолговатая куча кусков мерзлой земли грязножелтого цвета, и, точно памятник, неподвижно стояли, опустив головы, две женщины: старуха и молодая. Когда низенький, толстый поп, в ризе, надетой поверх мехового пальто, начал торопливо говорить и так же поспешно запел дьячок, женщины не пошевелились, как будто они замерзли. Самгин смотрел на гроб, на ямы, на пустынное место и, вздрагивая, думал:
«Вот и меня так же…»
В больнице, когда выносили гроб, он взглянул на лицо Варвары, и теперь оно как бы плавало пред его глазами, серенькое, остроносое, с поджатыми губами, — они поджаты криво и оставляют открытой щелочку в левой стороне рта, в щелочке торчит золотая коронка нижнего резца. Так Варвара кривила губы всегда во время ссор, вскрикивая:
«Ах, остафь!»
Он вообразил свое лицо на подушке гроба — неестественно длинным и — без очков.
«В очках, кажется, не хоронят…»
— Да, вот что ждет всех нас, — пробормотала Орехова, а Ногайцев гулко крякнул и кашлянул, оглянулся кругом и, вынув платок из кармана, сплюнул в него…
…Это было оскорбительно почти до слез. Поп, встряхивая русой гривой, возглашал:
—
Позванивали цепочки кадила, синеватый дымок летал над снегом, дьячок сиповато завывал:
— «Ве-ечная па-амять, ве-ечная…»
«Да, вот и меня так же», — неотвязно вертелась одна и та же мысль, в одних и тех же словах, холодных, как сухой и звонкий морозный воздух кладбища. Потом Ногайцев долго и охотно бросал в могилу мерзлые комья земли, а Орехова бросила один, — но большой. Дронов стоял, сунув шапку под мышку, руки в карманы пальто, и красными глазами смотрел под ноги себе.
— Ну — ладно, пошли! — сказал он, толкнув Самгина локтем. Он был одет лучше Самгина — и при выходе с кладбища нищие, человек десять стариков, старух, окружили его.
— К чорту! — крикнул он и, садясь в санки, пробормотал: — Терпеть не могу нищих. Бородавки на харе жизни. А она и без них — урод. Верно?
Самгин не ответил. Озябшая лошадь мчалась встречу мороза так, что санки и все вокруг подпрыгивало, комья снега летели из-под копыт, резкий холод бил и рвал лицо, и этот внешний холод, сливаясь с внутренним, обезволивал Самгина. А Дронов, просунув руку свою под локоть его, бормотал:
— Жаловалась на одиночество. Это последний крик моды — жаловаться на одиночество. Но — у нее это была боль, а не мода.
Слово «одиночество» тоже как будто подпрыгивало, разрывалось по слогам, угрожало вышвырнуть из саней. Самгин крепко прижимался к плечу Дронова и поблагодарил его, когда Иван сказал:
— Едемте ко мне, чай пить.
Остановились у крыльца двухэтажного дома, вбежали по чугунной лестнице во второй этаж. Дронов, открыв дверь своим ключом, втолкнул Самгина в темное тепло, помог ему раздеться, сказал:
— Налево, — и убежал куда-то в темноту.
Озябшими руками Самгин снял очки, протер стекла, оглянулся: маленькая комната, овальный стол, диван, три кресла и полдюжины мягких стульев малинового цвета у стен, шкаф с книгами, фисгармония, на стене большая репродукция с картины Франца Штука «Грех» — голая женщина, с грубым лицом, в объятиях змеи, толстой, как водосточная труба, голова змеи — на плече женщины. Над фисгармонией большая фотография «Богатырей» Виктора Васнецова. Рядом с книжным шкафом — тяжелая драпировка. За двумя окнами — высокая, красно-кирпичная, слепая стена. И в комнате очень крепкий запах духов.
«Женат», — механически подумал Самгин. Неприятно проскрежетали медные кольца драпировки, высоко подняв руку и дергая драпировку, явилась женщина и сказала:
— Здравствуйте. Меня зовут — Тося. Прошу вас… А, дьявол!
И она так резко дернула драпировку, что кольца взвизгнули, в воздухе взвился шнур и кистью ударил ее в грудь.
Самгин прошел в комнату побольше, обставленную жесткой мебелью, с большим обеденным столом посредине, на столе кипел самовар. У буфета хлопотала маленькая сухая старушка в черном платье, в шелковой головке, вытаскивала из буфета бутылки. Стол и комнату освещали с потолка три голубых розетки.