Том 3. Эфирный тракт
Шрифт:
Тогда Босталоева отвернула ворот на горле Айны, и все увидели темный запекшийся рубец вокруг шеи — след от бечевы, которая перерезала гортань и сожгла дыханье этой девушки.
Здесь пришел Афанасий Божев и позвал Босталоеву с инженером на совещание.
— Ведь миллиарды разных людей умерли бесполезно, сказал Божев. — Что же вы одну-то стоите жалеете! Мало ли на свете жителей осталось!.. Жалейте хоть меня, если в вас гнилой либерализм бушует!
— Всех жалеть не нужно, — заявила старушка, бывшая тут, — многих нужно убить…
Сказав
Когда Божев привел Босталоеву и Вермо, Умрищев уже давно говорил, сам не понимая о чем, а только чувствуя что-то доброе. Он развивал перед присутствующими различные картины мероприятий, например, предлагал так организовать все гуртовые работы, чтобы каждый уж молчал постоянно, делал по раз запущенному порядку свое узкое, мирное дело и ни во что не совался.
— Каждому трудящемуся надо дать в его собственность небольшое царство труда — пусть он копается в нем непрерывно и будет вечно счастлив, — развивал Умрищев вслух свое воображение. — Один, например, чистит скотоместа, другой чинит по степи срубовые колодцы, третий пробует просто молоко — какое скисло, какое нет, — каждый делает планово свое дело, и некуда ему больше соваться. Я считаю, что такая установка даст возможность опомниться мне и всему руководящему персоналу от текущих дел, которые перестанут к тому времени течь. Пора, товарищи, социализм сделать не суетой, а заботой миллионов.
Собрание молчало; старушка Федератовна уже загорюнилась, облокотившись на коричневую руку; она знала, что ей думать, и глядела на Умрищева, как на подлого.
— Что здесь такое? — спросила Босталоева. — Что мы обсуждаем и какая повестка дня?
— Я ничего не понимаю, — со сдержанной враждебностью объяснил Високовский, — обратитесь к товарищу директору: он должен знать.
Високовский, презирая Умрищева, начинал распространять свое холодное чувство уже гораздо шире, может быть, на весь руководящий персонал советского скотоводства, Босталоева это поняла.
— А теперь слушайте меня дальше, — говорил Умрищев. — Есть еще разные неопределенные вопросы, изученные мною по старинной и по советской печати. У грабарей дети рожаются весной, у вальщиков — среди лета, у гуртоправов — к осени, у шоферов — зимой, монтажницы отделываются к марту месяцу, а доярки в марте только починают; поздно-поздно, голубушки, починаете — летом носить ведь жарко будет!..
— Да что ты скучаешь-то все, батюшка: то жарко, то тяжко, — осерчала старушка, — да мы вытерпим!
Умрищев только теперь обратил свой взгляд на ту старушку, и вдруг все его задумчивое лицо сделалось ласковым и снисходительным.
— Стару-у-шка! — сказал он с глубоким сочувствием.
— Старичок! — настолько же ласково произнесла старушка.
— Ты что ж — существуешь?
— А что ж мне больше делать-то, батюшка? — подробно говорила старушка. — Привыкла и живу себе.
— А тебе ничего, не странно
— Да мне ничего… Я только интервенции боюсь, а больше ничего… Бессонница еще мучает меня — по всей республике громовень, стуковень идет, разве тут уснешь!
Здесь Умрищев даже удивился:
— Интервенция?! А ты знаешь это понятие? Что ты во все слова суешься?..
— Знаю, батюшка. Я все знаю — я культурная старушка.
— Ты, наверно, Кузьминишна?! — догадывался Умрищев.
— Нет, батюшка, — ответила старушка, — я Федератовна. Кузьминишной я уже была.
— Так ты, может, формально только культурной стала? — несколько сомневался Умрищев.
— Нет, батюшка, я по совести, — ответила Федератовна.
Умрищев встал на ноги и сердечно растрогался.
— Дай я тебя поцелую! Нежная моя, научная старушка! — говорил Умрищев, целуя Федератовну несколько раз. — Никуда ты не совалась, дожила до старости лет и стала ты, как боец, против всех стихий природы!
— И против классового врага, батюшка! — поправила Федератовна. — Против тебя, против Божева Афанаса и против еще каких-нибудь, кто появится… Я ведь все кругом вижу, я во все суюсь, я всем здесь мешаю!..
— Говори, бабушка, — обрадованно попросила Босталоева. — У нас повестки дня нету, а ты факты знаешь!
— Да то ништ я фактов не знаю! — медлила Федератовна. — Я всю республику люблю, я день и ночь хожу и щупаю, где что есть и где чего нету… Да без меня б тут давно мужики-единоличники всех коров своих гнусных на наших обменяли, и не узнал бы никто, а кто и проведал бы, так молчал уж: ай ему жалко нашу федеративную республику?! Ему себя жалко!
Босталоева в тот час глядела на Николая Вермо; инженер все более бледнел и хмурился — он боролся со своим отчаянием, что жизнь скучна и люди не могут побороть своего ничтожного безумия, чтобы создать будущее время. Когда начал говорить Божев задушенно, с открытым и правдивым лицом и с милыми глазами, светящимися пролетарской ясностью, — Вермо заслушался одних звуков его голоса и был доволен, но потом, когда почувствовал весь смысл хитрости Божева, то отвернулся и заплакал. Федератовна, бывшая близко, подошла к инженеру и вытерла ему глаза своей сухой ладонью.
— Будет тебе, — сказала старушка, — иль уж капитализм наступает: душа с советской властью расстается. Мы их кокнем: высохни глазами-то.
Собрание сидело в озадаченном виде. Одна Босталоева улыбнулась и захотела узнать, в чем Умрищев и Божев каются: ведь обвинение их бабушкой Федератовной голословно, она, может быть, недовольна не классовыми фактами, а лишь старостью своих лет.
Божев в молчаливом обозлении сжал зубы во рту: он сразу понял, какую мучительную ошибку он совершил, испугавшись обвинения старухи из ее щербатого рта — ведь действительности никто здесь не знает. Умрищев же думал безмолвно для самого себя: «Всю жизнь учился не соваться, а тут вот сунулся с покаянием — и пропал! Ну кто тебе директиву соваться дал