Том 3. Лики творчества. О Репине. Суриков
Шрифт:
Однажды мне случилось быть вместе с Василием Ивановичем в галерее С. И. Щукина. Одновременно с нами была другая компания. Одна из дам возмущалась живописью Пикассо. Василий Иванович выступил на его защиту:
«Вовсе это не так страшно. Настоящий художник именно так всякую композицию и должен начинать: прямыми углами и общими массами. А Пикассо только на этом остановиться хочет, чтобы сильнее сила выражения была. Это для большой публики страшно, а для художника очень понятно».
К «большой публике» он относился с чисто художественным презрением и говаривал с иронией:
«Это
Строгий реализм и жажда по точности были надежными руководителями Сурикова в области формы. Недаром он гордился тем, что еще в детстве был «пленэристом», – писал Красноярск с горы акварелью, а юродивого заставлял позировать на снегу босиком и в одной рубахе. При этом он прибавлял с энергией:
«Если бы я ад писал, то в огне позировать заставлял бы, и сам в огне сидел».
Из русских мастеров он особенно ценил Александра Иванова.
«Иванов – это прямое продолжение школы дорафаэлистов59, усовершенствованное. Никто не мог так нарисовать, как он. Как он каждый мускул мог проследить со всеми разветвлениями в глубину! Только у Шардена это же есть. Но у него скрыта работа в картинах, а у Иванова она вся на виду».
Для собственного своего художественного опыта он находил выражения такие же четкие и своеобразные:
«Надо время, – говорил он, – чтобы картина утряслась так, чтобы в ней ничего переменить нельзя было. Действительные размеры каждого предмета найти нужно. В саженной картине одна линия, одна точка фона – и та имеет значение. Важно в композиции найти замок, чтобы все части соединить в одно, – математика. А потом проверять надо: поделить глазами всю картину по диагонали».
Эти слова Василия Ивановича и послужили нам основным директивом при том опыте анализа его композиции, который мы попытались дать в этой книге.
На вопрос мой о палитре Василий Иванович отвечал:
«Я употребляю обыкновенно охры, кобальт, ультрамарин, сиену натуральную и жженую, оксид-руж, кадмий темный и оранжевый, краплаки, изумрудную зелень и индейскую желтую. Тело пишу только охрами, краплаком и кобальтом. Изумрудную зелень употребляю только в драпировки – никогда в тело. Черные тона составляю из ультрамарина, краплака и индейской желтой. Иногда употребляю персиковую черную. Умбру редко. Белила – кремницкие».
Самобытность и своеобразность его натуры не могла не сказываться в современной жизни чертами анекдотическими.
Так, в Париже, приходя в Академию Коларосси60 на croquis [100] , он частенько довольно бесцеремонно расталкивал работающих, чтобы занять лучшее место, приговаривая: «Же сюи Суриков – казак рюсс».
Человек другой эпохи и другой расы, он часто обращался к своим современникам колючими сторонами своей натуры. Особенный протест подымался в нем, когда он заподозревал желание на себя
100
Этюды (фр.).
«Помню, на выставке был, – рассказывал он. – Мне говорят: „Стасов вас ищет“. И бросается это он меня обнимать при всей публике. Прямо скандал.
– Что вы, – говорит, – со мной сделали?
Плачет ведь. Со слезами на глазах. А я ему говорю:
– Да что… Вы меня-то… (Уж не знаю, что делать – неловко.) Вот ведь здесь „Грешница“ Поленова.
А Поленов-то ведь тут – за перегородкой стоит. А он громко говорит:
– Что Поленов?.. Дерьмо написал.
Я ему:
– Что Вы?.. Ведь услышит.
А Поленов-то мне ведь письма писал – направить хотел, как ему не стыдно: „Вы вот „Декабристов“ напишите“, только я думаю про себя: „Нет уж, ничего этого писать не буду“».
И продолжая свои воспоминания:
«Император Александр III тоже на выставке был. Подошел к картине: „А это юродивый“, – говорит. Всё по лицам разобрал. А у меня горло от волнения ссохлось – не мог говорить. А другие-то, как лягавые псы, кругом…
Я на Александра III смотрю как на истинного представителя народа. Никогда не забуду, как во время коронации мы стояли вместе с Боголюбовым. Нас в одной из зал дворца поставили. Я ждал, что он с другого конца выйдет. А он вдруг сзади мимо меня – громадный, я ему по плечо был. В мантии и выше всех головой. Идет и мантию так ногами сзади откидывает. Так и остались в глазах плечи. Я государыни-то и не заметил с ним рядом. Грандиозное что-то в нем было.
А памятник этот новый, у храма Спасителя, никуда не годится. Опекушин совсем не понял его61. Я-то ведь помню. И лоб у него был другой, и корона сидела иначе. А у него на памятнике корона приземистая какая-то и сапоги солдатские. Ничего этого не было».
Из современников своих Суриков особенно ценил мнение Льва Толстого и часто ссылался на него, как мы видели. Но это, конечно, не устраняло столкновений между этими двумя властными и столь друг на друга непохожими натурами.
«Софья Андреевна, – говорил он, – заставляла Льва в обруч скакать – бумагу прорывать. Не любил я бывать у них из-за нее. Прихожу раз: Лев Николаевич сидит, у него на руках шерсть, а она мотает. И довольна: вот что у меня, мол, Лев Толстой делает. Противно мне стало – больше не стал к ним ходить».
Про разрыв Сурикова с Толстым я слыхал такой рассказ от Н. Э. Грабаря:
«А он Вам никогда не рассказывал, как он Толстого из дому выгнал? А очень характерно для него. Жена его помирала в то время. А Толстой повадился к ним каждый день ходить, с ней о душе разговоры вел, да о смерти. Так напугает ее, что она после целый день плачет, просит: „Не пускай ты этого старика пугать меня“. Так Василий Иванович в следующий раз, как пришел Толстой, с верху лестницы на него:
– Пошел вон, злой старик, чтобы тут больше духу твоего не было.