Том 3. На японской войне. Живая жизнь
Шрифт:
В воздухе замелькали дымки шрапнелей. По пашне бежали, спотыкаясь, солдаты, другие скакали на лошадях с волочившимися по земле постромками. У всех были безумно-невидящие, прыгающие глаза. Мчались огромные повозки с черными понтонами. Мчалась тяжело нагруженная фура с красным крестом, бледный солдат на козлах сек кнутом лошадей, и было странно смотреть: он гнал их прямо на крутой косогор и обязательно должен был опрокинуться. И фура налетела на косогор, и легко, как будто уж заранее приготовившись, свалилась в овраг, и так должно было быть.
Но
Давно уже назади осталась речка с рвавшимися снарядами, а обозы все мчались вскачь. С повозок сбрасывали тяжелые вещи, чтоб легче было ехать. Сразу что-то вдруг оборвалось, и отношение к «имуществу» странно изменилось. Раньше боялись сбросить с воза пару изношенных хомутов, чтоб положить раненого, – теперь легко выбрасывали целые тюки солдатских шинелей, мешки с фуражом и припасами, офицерские чемоданы и корзины. Выбрасывали часто без всякой нужды. Было в этом что-то тянущее к себе и безудержно-стихийное. Как будто брошенное назади имущество, неслышно для сознания, шептало душам: «больше или меньше – теперь все равно. Никто не спросит!»
Мы уже были верст за пять от речки, обозы шли уже обычным ходом. Ехал отбившийся от своего парка зарядный ящик; вдруг сидевший на козлах ящика солдат крикнул ездовым:
– Стой!
Остановились. Солдат не спеша слез, выдвинул сзади какой-то ящичек, достал деревянную ложку и осьмушку табаку.
– Довольно повозились, будя!.. Скидывай, ребята, постромки!
Постромки скинули, артиллеристы сели верхом на лошадей и, бросив ящик, поехали налегке.
Как будто нигде ни на что не стало хозяина. Мое сделалось чужим, чужое – моим. Чуть опрокидывалась повозка, солдаты бросались ее грабить. Повсюду появились люди-шакалы, вынюхивавшие добычу. Мне впоследствии рассказывали, – мародеры нарочно производили по ночам ложные тревоги и, пользуясь суматохою, грабили обозы. Во время обозной паники на реке Пухе два казака бросились ломать денежный ящик понтонного парка; фельдфебель застрелил из револьвера одного казака, ранил другого и вывез ящик…
Смеющийся солдат ехал, болтая ногами, на лошади с обрубленными постромками. Лихо сдвинув папаху на затылок, он рассказывал:
– Погнал нас японец с позиций, бежал я, бежал… Пристал к госпиталю, пошел с ним. Стали по госпиталю шрапнелями бить, я опять побежал. Вижу, фурманка стоит с лошадью. Отрезал постромки, сел и поехал. На дороге мешок с сухарями поднял, концертов (консервов), ячменю забрал для лошади – и еду вот… Расчудесно!..
Валялись надорвавшиеся лошади, сломанные повозки. Густо усеивали дорогу брошенные полушубки, тюки, винтовки. Брели беспорядочные, оборванные толпы солдат, и трудно было поверить, что так недавно это были стройные колонны войск.
– Ваше благородие, что же это такое? – спрашивали солдаты. – Совсем нас так гонят, как мы в двенадцатом году француза гнали.
– Я так думаю, – закатилась навеки счастливая звезда России! – сказал щеголеватый ефрейтор, по лицу и голосу – бывший приказчик.
Пожилой солдат с лохматою бородою мрачно отозвался:
– Превозмоглась силою матушка Рассея. Дошла до предела.
Он шагал, зловеще кивал головою и повторял непонятные слова:
– Превозмоглась силою… Превозмоглась…
И тянулась вперед бесконечная лента обозов. Опять неожиданно терялись из виду знакомые лица и повозки и снова находились. Опять сидел у дороги усталый солдат с большою, блестящею трубою через плечо. Проехала в шарабане полуобезумевшая Каменева с своим страшным грузом. Согнувшись горбом, мучительно прыгала шершавая белая лошаденка с вывихнутою ногою; ехавший сзади солдат старался ударить ее хворостиною по больному месту. Она здесь, эта лошаденка! Спаслась!.. Да, так и должно было быть. Бросались орудия и обозы, горели назади миллионные склады, а эту ненужную, увечную лошаденку тащили, спасали – и, конечно, спасут. Вдруг почуялся в этом какой-то огромный, болезненно-карикатурный символ.
Бледный казак с простреленною грудью трясся на верху нагруженной двуколки, цепляясь слабеющими руками за веревки поверх брезента. Два солдата несли на носилках офицера с оторванною ногою. Солдаты были угрюмы и смотрели в землю. Офицер, с безумными от ужаса глазами, обращался ко всем встречным офицерам и врачам:
– Ради бога, господа! Они хотят меня бросить, не позволяйте им!
Передавали слухи, что от второй и третьей армии не осталось ничего; войска без выстрела сдаются целыми батальонами; японцы несметными массами появляются всюду и бешено наседают на отступающих.
– Ну, теперь, несомненно, конец войне! – говорили откровенные.
То же самое тайною, невысказываемою мыслью сидело в головах солдат. Когда улеглась паника от обстрела переправы, откуда-то донеслось дружное, радостное «ура!». Оказалось, саперы под огнем навели обрушившийся мост, вывезли брошенные орудия, и командир благодарил их. А по толпам отступавших пронесся радостно-ожидающий трепет, и все жадно спрашивали друг друга:
– Что это? Замирение объявлено?
Медленно, медленно двигался поток обозов. Дороги были отвратительные, подъемы крутые, мосты узкие, полуобрушившиеся. Каждый думал только о себе.
Вот – узкая дорога, поперек глубокий ухаб, и в одну сторону он глубже, чем в другую. Каждая повозка застревает в этом ухабе. Свищут кнуты над выбивающимися из сил лошадьми, надрываются от натуги помогающие солдаты, – выехала повозка! А в ухабе застревает следующая, и опять вокруг нее суета, крики и свист кнутов. Более высоко нагруженная повозка ухает в ухаб и опрокидывается набок. А взять бы пару лопат, – и в пять минут можно бы забросать ухаб землею, и тогда гони повозки хоть рысью. Но каждый думал только о себе и о своей повозке.
Но отчего же так ужасны, так непроездны были дороги? В течение всей войны мы отступали; ведь можно же было, – ну, хоть с маленькою вероятностью, – предположить, что опять придется отступать. В том-то и было проклятие: самым верным средством против отступления у нас признавалось одно – упорно заявлять, что отступления не будет, упорно действовать так, чтобы никому не могла прийти в голову даже мысль, будто возможно отступление.
Удивительное дело! Японцам за всю кампанию ни разу не пришлось отступать, но они каждый раз принимали самые заботливые и тщательные меры на случай отступления. Мы только и знали, что отступали, – и каждый раз отступление было для нас неожиданностью, и снова и снова мы отступали «неготовыми дорогами». За Телином через реку Ляохе вел всего только один железнодорожный мост. Наша (третья) армия перешла реку по трещавшему, заливавшемуся водою льду. Разыграйся бой всего на одну неделю позже, – и по льду уж нельзя было бы перейти, и всю нашу армию японцы взяли бы голыми руками.