Том 3
Шрифт:
Гаврила, заметив это, сам его спросил:
— Объясни мне, преславный эмир, одно страшное дело, о котором здесь, может быть, все знают, но никто мне не говорит…
— Не о старом ли русском воеводе Ратше ты спрашиваешь?
— Да. Не могу я понять, чем дед мой, Ратша, такой опытный и осторожный, мог навлечь на себя беспощадный гнев великого владыки?
— Сейчас я тебе все расскажу. Бату-хан знал, что Ратша прославленный русский воевода, и он захотел выказать ему особый почет. Самый высший почет в этом войске — это когда Бату-хан
«А потом?» — спросил Ратша.
«Ты соберешь полк из пленных урусов. Сделай этот полк надежным, чтобы я мог раздать воинам оружие и посадить на коней».
«Против кого ты хочешь послать нас?»
«Вместе со мной вы пойдете покорять упрямые города урусов».
Ратша даже не задумался, а прямо ответил:
«И сам не пойду и других не стану уговаривать!»
Разгневанный Бату-хан приказал посадить Ратшу в яму, чтобы он там одумался, но, когда через несколько дней вызвал его снова — ответ старого воина был все тот же. Тогда были отрублены головы сотне русских пленных, и первым, кого казнили, был Ратша…
— Да, — тихо сказал Олексич, — ничего другого я от бесстрашного деда своего и не ожидал.
Начались у Олексича дни, полные тревоги и беспокойства. Он собирал пленных партиями, по двадцать-тридцать человек, давал им вьючных коней, нагруженных мукой, житом, сушеной рыбой, караваями хлеба, и посылал одну за другой сперва вверх по Волге, а затем через степь на Рязань. На некоторых конях сидели, согнувшись, больные и крайне истощенные пленные.
— Скорей, ребятушки, уходите, добирайтесь до родных мест! — торопил Олексич. — Татарский хан может передумать и всех нас задержать для новых своих построек или для дальнего похода.
Иногда Бату-хан призывал Гаврилу Олексича на свои военные советы, где обсуждались планы похода на «вечерние страны». Тяжело было Олексичу слышать, как Бату-хан и его соратники готовятся напасть на Киев, Чернигов и другие русские западные города… Поход был близок, передовые татарские войска уже начинали уходить на запад через половецкие степи. Олексич опасался, что Бату-хан и ему прикажет быть в походе около него.
Проходили дни… Олексич с рассветом покидал шатер, спускался к реке, где вдоль берега горели костры. Вокруг них сидели знакомые плотовщики и, склонивши взлохмаченные головы над глиняными горшками, степенно хлебали деревянными ложками свое незатейливое варево.
— Ушицей подкармливаетесь? — спросил Олексич, присев на бревне близ старика в изодранном до крайности бараньем полушубке. Сквозь дыры местами просвечивало загорелое тело.
— А то чем же? Здесь рыбки вволю, сама на берег лезет. Только вот соли нет.
Гаврила свистнул и повернулся. За его спиной вырос угрюмый татарский слуга, повсюду неотступно сопровождающий гостя.
— Есть ли у тебя соль, Шакир? —
— Все есть, что ты прикажешь, мой хан! А нет, так достану! — И он пошарил в ковровом мешке, который носил за Олексичем. Оттуда он достал кожаную коробку. Гаврила взял из нее горсть соли и хотел высыпать в горшок с ухой, но старик задержал руку:
— Стой, стой, добрый молодец! Соль-то у нас теперь дороже золота. Я ее приберегу в моем рукаве, посолить краюшку.
Старик вытащил из-за пазухи оторванный рукав, завязал узлом конец, и Гаврила всыпал в него несколько горстей соли.
— А где же твоя рубаха?
— Да поистлела вся. Один рукав и остался. Вот вернусь домой, старуха мне новую сошьет.
— Шакир, достань новую рубаху!
Слуга, метнув недоверчивый взгляд, вполголоса ответил:
— Есть, мой хан! Только не для такого оборванца.
— Что я тебе приказал?
Шакир с обиженным лицом вытащил малиновую шелковую рубаху и, поставив мешок на землю, встряхнул ее и подал Олексичу.
Старик вскочил и замахал руками:
— Что ты, что ты, Гаврила Олексич! Не по купцу товар даешь! Такую богатую рубаху носить бы именно боярину, а с меня хватит и дерюги.
— А коли тебе рубаха не по нраву, так ты ее обменяй.
— Да мне за такой товар пять холстинных рубах дадут… Только стану ли я твой подарочек менять? Вернусь домой, в шелковой рубахе в избу войду, то-то моя старуха начнет причитать да дивоваться!
Другие плотовщики, сидевшие у костров, вскочили и, подойдя, осторожно щупали огрубелыми пальцами добротность ткани.
— Ладно! — сказал Олексич. — Рубаха твоя, что хочешь, то с ней и делай!
И он отошел к другим кострам. Подсаживался к плотовщикам и всех расспрашивал об их житье-бытье… У всех на уме были только родная сторона, седой Волхов, суровое, угрюмое Ильмень-озеро.
— Маленько еще потерпите! Достройте Батыевы хоромы, а там вместе двинемся домой.
Одарив особенно сноровистых и усердных в работе, опустошив свой мешок, Олексич отходил на бугор. Оттуда он подолгу смотрел в туманную даль. Где-то слышалась переливчатая, заунывная песня, доносились стуки топоров, надрывные стоны и рев верблюдов, ржание коней и знакомые, родные, русские напевы.
И опять проходили дни…
Каждый вечер в шатре Олексича собирались гости: соратники и друзья Бату-хана. Слуги подавали сладкие вина в запечатанных смолой глиняных кувшинах, сушеный виноград, лепешки и жирные палочки сладкого печеного теста.
Охмелевшие, лежа на подушках, они любили слушать непонятные, чуждые перезвоны струн и песни прибывших с Олексичем двух новгородских гусляров. Иногда Гаврила сам начинал петь, и голос его, низкий и звучный, казалось, заполнял собой шатер.
Когда гости расходились, появлялись бесшумные рабыни, прибирали все вокруг, а старшая из них, с медными кольцами в ушах, шептала хмельному Гавриле: