Том 4. Джек
Шрифт:
«Ну как, господин Риваль, наши путешественники уже дома?»
Меня расспрашивали, интересовались подробностями, но по моему виду было заметно, что я не очень счастлив. Обратили внимание, что графа не видать, что Мадлен и моя жена никогда не выходят из дому, и вскоре я заметил, что мне сочувствуют, что меня жалеют, и это было горше всего.
Однако я еще не знал подлинных размеров несчастья. Дочь не открыла мне своей тайны: от этого мнимого, незаконного, позорного брака у нее должен был быть ребенок… Как грустно стало в нашем доме!.. Бывало, мы сидим с женой, молчаливые, подавленные, а Мадлен шьет приданое для будущего ребенка, украшает лентами и кружевом все эти чепчики да платьица, которые составляют радость и гордость матерей. Но она не могла смотреть на них без чувства стыда, — во всяком случае, так мне казалось. Всякое упоминание о негодяе, обманувшем ее, заставляло ее бледнеть и трепетать: мысль, что она принадлежала такому человеку, терзала ее, как неизгладимый позор. Но жена, которая в этих делах понимала больше меня,
Ты, разумеется, удивлен, мой мальчик, что в маленьком тихом домике, в деревне, разыгралась такая мрачная и запутанная драма, которая, казалось бы, могла возникнуть только в хаосе больших городов, таких, как Лондон или Париж? Когда судьба вот так, наугад, поражает мирное жилище, укрытое за плетнем или приютившееся под сенью ольховой рощи, я неизменно думаю о шальных пулях, которые поражают во время битвы крестьянина на краю поля или ребенка, который возвращается из школы. И тут и там — то же слепое варварство.
Не будь у нас на руках маленькой Сесиль, жена, наверное, не пережила бы смерти дочери. Вся ее жизнь с того дня превратилась в безмолвную муку, она была полна запоздалых сожалений и упреков. Впрочем, ты и сам это видел… Но, так или иначе, надо было растить девочку, растить в этом самом доме и так, чтобы она не проведала печальную тайну своего рождения. Нелегкое бремя мы на себя взвалили! Правда, судьба навсегда избавила нас от ее отца — он умер через несколько месяцев после приговора. На беду, несколько человек в наших краях были осведомлены обо всем. Необходимо было уберечь Сесиль от нескромной болтовни, а главное, от той простодушной жестокости, которая свойственна детям, — с ясным взором и улыбкой на устах эти безгрешные существа передают все, что слышат. Ты, верно, знаешь, как одиноко росла девочка до знакомства с тобой. Только благодаря принятым нами мерам она до сих пор не знает, какие бури бушевали над ее колыбелью. Одно только мы ей сказали — что она сирота, а чтобы объяснить, почему ее фамилия Риваль, выдумали, будто ее мать была замужем за дальним родственником.
Не правда ли, этот молчаливый уговор сохранять все в тайне, возникший в небольшом селении, где так любят поболтать и посплетничать, — лишнее свидетельство, что на свете немало славных и порядочных людей? Никто из тех, что знали о нашей беде, ни разу не позволил себе в присутствии Сесиль ни единого намека или нескромного словечка, которые могли бы внушить ей подозрения, какая драма связана с ее появлением на свет. И все-таки несчастная бабушка все время чего-то опасалась. Больше всего она боялась вопросов самой девочки. Я тоже этого боялся не меньше, чем она, но были у меня и другие, более жестокие и грозные основания для тревоги. Загадочные законы наследственности способны хоть кого привести в ужас! Кто знает, не унаследовала ли моя внучка какой-нибудь врожденный порок, какую-нибудь дурную наклонность? За неимением иного достояния такие негодные люди нередко оделяют детей своими недостатками. Да, тебе, — Джек, человеку, который хорошо знает эту прелестную, благородную и чистую девушку, я могу откровенно сказать, что вечно боялся, как бы в дивных чертах Сесиль не проступила отцовская натура, как бы в ее простодушном и нежном голоске не прозвучали грубые отцовские нотки, — ведь это было бы просто ужасно, если бы его пороки были еще усилены женским кокетством! Зато с какой отрадой, с какой гордостью я наблюдал, как в девочке все отчетливее проглядывает чудесный, тонкий облик ее матери, — Сесиль с каждым годом все больше становилась похожа на портрет матери, который художник рисовал бы по памяти, наделяя его еще большим очарованием, навеянным горечью утраты! Я узнавал у своей внучки ту же добрую, светлую улыбку, те же кроткие, но гордые, пожалуй, еще более гордые глаза, чем у Мадлен, и тот же ласковый и вместе суровый рот, который сумеет, если понадобится, решительно произнести «нет», а ко всему этому прибавились достоинства бабушки — мужественная прямота и твердая воля.
Однако будущее Сесиль меня страшило. Ведь рано или поздно внучка все равно узнает о своем, о нашем общем горе! Наступает такое время, когда приходится обращаться к метрическим записям, хранящимся в мэрии, а в этьольских книгах возле ее имени имеется грустная приписка: «Отец неизвестен». Ничто нас так не пугало, как возможное замужество Сесиль. Что будет, если она влюбится в человека, а тот, узнав правду, не пожелает связать себя узами брака с незаконнорожденной, с дочерью фальшивомонетчика?
«Кроме нас, она никого любить не будет. Она никогда не выйдет замуж…»- говорила бабушка.
Но разве это возможно? А — когда нас не станет? Как
Когда я наблюдал, как после урока вы весело и дружно играете в уголке «аптеки» — ты уже тогда был более сильным и рослым, чем Сесиль, зато она была более рассудительна, — меня охватывало волнение, и я с сочувственной нежностью следил за тем, как крепнет ваша дружба, как вы тянетесь друг к другу И чем глубже ты постигал трогательную, невинную душу Сесиль, чем быстрее развивался твой ум, чем прилежнее ты учился, постепенно приобщаясь к величию и красоте мира, тем больше я гордился и радовался. Я уже заранее представлял себе, как все произойдет. Вот вам уже около двадцати лет, вы приходите ко мне и говорите:
«Дедушка! Мы любим друг друга».
А я отвечаю:
«Еще бы вам не любить друг друга! Берегите же свою любовь, бедные вы мои… Такие отверженные, как вы, должны быть друг для друга опорой».
Вот почему, как ты помнишь, я и пришел в такое бешенство, когда этот человек решил сделать из тебя рабочего. Мне казалось, будто у меня отнимают родное дитя, будущего мужа моей внучки. Весь мой план рушился, как рушилось и твое благополучие. Я проклинал этих глупцов с их якобы человеколюбивыми намерениями. И все же я не терял надежды. Я говорил себе: «Суровые испытания в начале жизни часто закаляют волю человека. Если Джек победит свою тоску, если он будет много читать, если, работая руками, не даст закоснеть своему разуму, он по-прежнему будет достоин жены, которую я ему предназначаю». Письма, приходившие от тебя — ласковые, благородные, — укрепляли во мне надежду. Мы читали их вместе с Сесиль и каждый день о тебе говорили.
И вдруг — известие об этой краже! Ах, мой друг, я пришел в ужас! Я снова проклинал безволие твоей матери и жестокость этого изверга д'Аржантона — ведь это они толкнули тебя на дурной путь, они тебя погубили! И в то же время я не мог оскорбить привязанность и нежность к тебе, которые жили в душе Сесиль. У меня недоставало мужества нанести ей такой удар. И я предпочел дождаться, пока она подрастет, пока созреет ее ум и ей легче будет пережить первое глубокое разочарование… Впрочем, в моей памяти жил еще печальный пример ее матери, и я понимал, что бывают такие натуры, в которых однажды возникшее чувство зреет, как семя в почве, оно укореняется и укрепляется тем сильнее, чем упорнее пытаются его вырвать. Я чувствовал, что ты занял прочное место в ее сердечке, и уповал только на время, которое приносит забвение. Ан нет! Она не забыла тебя. Я уверился в этом в тот день, когда, встретив тебя у лесника, сказал потом Сесиль, что завтра ты к нам придешь. Если б ты только видел, как засверкали у нее глаза, как усердно она трудилась весь день! У Сесиль это самый верный признак: сильное волнение всегда заставляет ее с особенным жаром браться за работу, словно сильно бьющееся сердце немного успокаивается лишь тогда, когда она шьет или пишет.
А теперь, Джек, слушай меня хорошенько! Ты ведь любишь мою девочку, правда? Так борись же за нее, завоюй ее! Добейся лучшего места в жизни, чем то, на которое тебя обрекло ослепление матери. Я пристально наблюдал за тобою эти два месяца. Ты здоров и нравственно и физически. Вот что, на мой взгляд, тебе надо бы предпринять: учись, стань врачом, и ты сменишь меня здесь, в Этьоле. Сначала я было предполагал оставить тебя в своем доме, но потом прикинул, что тебе придется не меньше четырех лет усердно трудиться, чтобы стать лекарским помощником, — этого достаточно, чтобы практиковать в деревне. Но если все это время ты будешь находиться тут, боюсь, что это вызовет у местных жителей воспоминания о горестной романической истории, которую я тебе только что поведал. И потом, всякому порядочному человеку мучительно сознание, что он не зарабатывает себе на жизнь. А в Париже ты так сможешь наладить свою жизнь, что днем станешь работать, а вечером учиться — учиться и дома, за книгой, и в клинике, и посещая лекции, которые превращают нашу столицу в город учащих и учащихся. По воскресеньям — милости просим к нам. Я стану проверять, что ты успел за неделю, буду руководить твоими занятиями, а в тебя свидание с Сесиль вольет свежие силы… Я не сомневаюсь, что ты скоро окажешь успехи… Того, к чему ты будешь стремиться, Вельпо [37] и другие уже добились. Ну как, хочешь попробовать? В конце этого нелегкого пути тебя будет ждать Сесиль.
37
Вельпо, Альфред Армав (1795–1867) — знаменитый французский хирург; начал учиться, оставаясь подмастерьем в кузнице своего отца.