Том 4. Джек
Шрифт:
— А шут с ней! Осточертели мне и гимназия, и сам Моронваль, и внаменитая метода Декостер!..
Тут доктор Гирш, обеспечивший себе на некоторое время кров и пропитание, разразился жалобами и принялся поносить учебное заведение, которое его до сих пор кормило: Моронваль — пройдоха, он уже давно на мели и никому ни гроша не платит. Все оттуда бегут, гибель Маду сильно ему повредила.
Другие не захотели отстать от Гирша и не оставили на Моронвале живого места. Дошли до того, что стали хвалить Джека за побег: оказывается, мулат пришел в такую ярость, что у него разлилась желчь.
Оседлав своего конька, три приятеля уже не могли
Лабассендр злословил по поводу премьеров Оперы, жалких позеров без голоса и таланта. Он прохаживался насчет своего директора, который якобы намеренно заставлял его прозябать, поручая ему второстепенные роли. А почему? Да потому, что в театре известны его политические взгляды, потому, что там знают: прежде он был рабочим, он вышел из народа и любит народ.
— Ну да! Я люблю народ! — восклицал певец, все сильнее возбуждаясь и — колотя по столу своими кулачищами. — Что из того? Им-то какое дело? Разве от этого у меня хуже голос? Бас как будто остался при мне… Судите сами, дети мои.
И он брал свое знаменитое нижнее «до», старательно тянул его, наслаждался и упивался мощью своего голоса.
Затем наступил черед д'Аржантона. Этот «перемывал косточки» педантично, размеренно; казалось, он безжалостно и резко постукивает ими. От него всем досталось на орехи — директорам театров и книгоиздателям, писателям и читателям. Пока Шарлотта с помощью Джека приготовляла кофе, три сплетника, поставив локти на стол, позабыв про восхитительный летний вечер, сладострастно брызгали слюной, как удавы, переваривающие пищу.
Появление доктора Риваля внесло еще большее оживление. Обрадовавшись веселой компании, этот славный человек охотно подсел к столу.
— Теперь вы убедились, госпожа д'Аржантон, что наш больной нуждался только в развлечении?
Глаза доктора Гирша, скрытые выпуклыми стеклами очков, засверкали.
— Я расхожусь с вами во мнении, доктор, — сказал он решительным тоном и, подперев подбородок ладонью, приготовился к бою.
Старик Риваль с некоторым изумлением взглянул на этого странного субъекта — неопрятного, в белом шейном платке, с выбритыми щеками и лысой головой. Гирш видел краешком левого глаза, и для того чтобы не выпускать собеседника из поля зрения, ему приходилось изгибаться и поворачиваться в профиль.
— Простите, сударь, вы врач? — осведомился Риваль.
Д'Аржантон избавил приятеля от необходимости сказать неправду.
— Доктор Гирш… Доктор Риваль… — представил он их друг другу.
Они раскланялись, как дуэлянты перед поединком, которые скрещивают взгляды, прежде чем скрестить шпаги. Простодушный Риваль сперва подумал, что перед ним знаменитый парижский врач, талантливый чудак, и держался весьма скромно. Но очень скоро он заметил, что в голове этого сумасброда полная неразбериха. Тогда он тоже повысил голос, чтобы дать достойный отпор язвительному и пренебрежительному тону доктора Гирша, так раздражавшего его, что у Риваля стали пылать уши, и без того красные от природы.
— Я позволю себе заметить, любезный собрат…
— Нет уж, простите, любезный собрат…
Ни дать, ни взять — сцена из Мольера, с латынью и прочей тарабарщиной! Разница заключалась, пожалуй, только в том, что во времена Мольера неизвестны были такого рода недоучки и всезнайки, как доктор Гирш, их породил наш девятнадцатый век — лихорадочный, беспокойный, чересчур богатый
Спор разгорелся вокруг болезни д'Аржантона. Любопытно было наблюдать за курьезной сменой чувств, отражавшихся на лице поэта: он то возмущался тем, что доктор Риваль говорит о нем чуть ли не как о мнимом больном, то болезненно морщился, когда доктор Гирш начинал перечислять тяжелые и опасные недуги, которыми он якобы страдает.
— Покончим с бесплодными спорами, — внезапно объявил доктор Гирш, вскакивая с места. — Дайте мне лист бумаги и карандаш… Отлично! Сейчас при помощи плессиметра я нарисую, вернее сказать, срисую пораженные болезнью органы нашего бедного друга.
Он выхватил из кармана своего широкого жилета маленькую самшитовую пластинку, которую именуют плессиметром.
— Подойди, — сказал он побледневшему д'Аржантону.
Распахнув его сюртук, Гирш приложил к груди поэта бумажный лист и стал водить поверху плессиметром, выстукивая больного и вычерчивая на бумаге какие-то линии. Затем расстелил на столе лист, покрытый иероглифами и похожий на географическую карту, нарисованную ребенком.
— А теперь будьте все судьями, — начал доктор Гирш. — Перед вами печень нашего друга, в точности воспроизведенная с натуры. Скажите прямо: разве она похожа на здоровую печень? Вот где должна быть ее граница, и вот где она оказалась… Заметьте, что ее гигантские размеры наносят ущерб соседним органам. Вы только подумайте, какой возник вокруг беспорядок из-за этого, какие ужасные нарушения…
Несколькими взмахами карандаша он начертил на бумаге зигзагообразные линии, обозначавшие пресловутые нарушения.
— Какой ужас! — пробормотал д'Аржантон, с удрученным видом глядя на бумагу, и его побледневшее лицо приобрело желтоватый оттенок.
Глаза Шарлотты наполнились слезами.
— И вы этому поверили?.. — взорвался старик Риваль. — Да это не медицина, а дичь какая-то! Над вами потешаются.
— Нет, позвольте, любезный собрат…
Но старик уже ничего не слушал: в тот день он выпил грога больше, чем обычно, и потому между медиками началась ожесточенная схватка.
Стоя друг против друга и размахивая кулаками, оно наперебой выкрикивали имена врачей, названия греческих, латинских, скандинавских, индусских, китайских, кохинхинских ученых трудов. Гирш забивал противника длиннющими цитатами, точность которых никто не мог бы установить, до того они странно звучали. Папаша Риваль не оставался в долгу: он оглушал противника своим зычным голосом, сыпал энергичными и цветистыми словечками и, не утруждая себя доводами, нередко заменял их угрозами выкинуть своего противника «за борт».
Ни Джека, ни Шарлотту не пугала эта яростная перебранка: в гимназии Моронваля им доводилось слышать кое-что похлеще. Лабассендр, раздосадованный тем, что ему не удается вставить ни единого слова, вышел на террасу и, мечтательно опершись на перила, пробовал свой оглушительный бас, будя в лесу задремавшее эхо.
Все вокруг пришло в волнение. В листве захлопали крылья, павлины в соседних владениях, пугливые, легко раздражающиеся павлины, отозвались тревожными криками, какие они испускают в летние дни, когда близится гроза. В ближних лачугах проснулись крестьяне. Старуха Сале и ее муж с любопытством поглядывали на ярко освещенные окна парижан, а луна между тем озаряла белый фасад, на котором золотыми буквами был выведен девиз: Parva domus, magna quits — маленький дом, великий покой.