Том 4. Фома Гордеев. Очерки, рассказы 1899-1900
Шрифт:
— А я не простужусь? — спросил Иван Иванович.
— О, нет! — сказала Слава.
Она выдернула его из-под одеяла и, схватив в объятия, стала покрывать лицо его поцелуями. Иван Иванович чувствовал себя так, точно он таял на груди её, таял и — вскипал. Ему казалось, что на его теле вздуваются пузыри, как от ожогов, и что — о, боже мой! — он весь, всё существо его надувается, превращаясь в огромный водянистый пузырь.
— Что ты со мной делаешь? — вскричал он так громко, что чуть не лопнул.
Слава торжествующе улыбнулась
…Ощущение сырости и холода заставило его очнуться от забытья. И как только он очнулся, то сейчас же понял, что с ним совершилось удивительное и фантастическое превращение.
Он видел, что он — не более как пузырь, один из тех эфемерных пузырей, которые вскакивают на лужах воды в ненастную погоду. И ещё он видел, что действительно он — «наш известный и талантливый беллетрист» — плавает по поверхности некоторой мутной лужи, небольшой и ограниченной бордюром жидкой грязи. Вокруг его плавало многое множество ему подобных; они подталкивали его, обгоняли и, шипя, лопались. Над лужей носился странный и однообразный звук — что-то шипело и попискивало, как перекисшая опара, когда её месят. С неба, покрытого безнадёжно серыми тучами, падали унылые капли дождя; они падали на поверхность лужи, вода морщилась от их ударов, а пузыри всё вскакивали на ней, куда-то плыли, толкая друг друга, шипели и лопались. За краткий миг своего бытия они едва успевали отразить в себе окружающее их и серое небо над ними. Они повторяли шипение друг друга и метались на поверхности лужи, маленькие, мутные, несчастные…
Иван Иванович сначала держался в стороне от них. Надувшись до возможных, без риска лопнуть, размеров, он с пренебрежительным любопытством оглядывался вокруг себя, стараясь понять — где он?
Что это такое?
Мимо него следовала к берегу лужи кучка мелких пузырей, и один из них шипел, поучая следующих за ним:
— Смысл жизни — в красоте…
— Те, те, те! — возгласил один из пузырей, следовавших за учителем, принимая вид умника, которому сразу всё стало ясно, важно надулся и тотчас же лопнул.
— Писатель есть дудка, чрез кою проходя, мудрость жизни превращается в гармонию звуков и слов… И он есть кисть в руке духа жизни, — кисть, которой некто мудрый пишет на скрижалях искусства…
Но тут оратор тоже лопнул, а на месте, которое он занимал, не осталось никакого знака.
«Это знакомые речи! — подумал Иван Иванович. — И, кажется, это знакомые лица… Но странно! — почему же они не замечают меня?»
И он ещё немножко надулся.
Но вот его толкнули, и он увидал рядом с собой неизвестного ему пузыря.
— Здравствуйте, Иванов! Не узнали? А помните критическую статью о вашей повести в «Ропоте отживших»? Это моя!
— Ах! — воскликнул приятно изумлённый Иванов. — Это вы? Поверьте, что мне… что я вас… чрезвычайно рад! Благодарю! Такая тонкая и умная, такая лестная статья!
— По заслугам! Ваш талант
— Ги-и! Я очень рад… Хорошо, когда нравишься, значит, попал как раз в точку… Но однако иные и поругивают меня…
— О, стоит ли с ними считаться? Что они понимают в литературе? Я же, не забудьте, уже сто третий год занимаюсь критикой… да-с!
— Чрезвычайно обязан вам. Но скажите — это что же? это где же мы? спросил Иван Иванович.
Критик повернулся на своем основании и ответил:
— Это — Парнас! Наш современный Парнас…
Иван Иванович съёжился от изумления…
— Н-да-а! — сказал он, помолчав. — Вот как! Ничего… но — несколько тесно здесь и сыро, знаете…
— О, к этому привыкаешь! Место действительно обильное влагой… Но…
Вдруг Иван Иванович почувствовал, что на него чем-то брызнуло, — точно собеседник чихнул, — и, оглянувшись, увидел, что критика уже нет рядом с ним.
«Как они быстро лопаются!» — подумал Иван Иванович и ещё немножко съёжился. А вокруг его всё возникали новые и новые пузыри. Они, вскакивая на поверхности лужи, схватывали изощрённым слухом что-либо сказанное ранее их и, всю жизнь повторяя это слово или фразу на один и тот же лад, исчезали.
Толкали они друг друга основательно, но старались делать это незаметно. Было ясно видно, что все они терпеть не могут друг друга, и было ясно слышно, что в звуках их речей шипит злоба, оскорблённое самолюбие, зависть. Каждый из них старался как можно больше обратить на себя внимания, каждый стремился заслонить другого от света, и все одинаково желали подметить друг в друге то место, ткнув в которое, можно причинить пузырю наибольшую боль и раздражение.
— Мы отражаем жизнь… мы отражаем жизнь… — раздавалось шипение.
«Однако где же жизнь? то есть как же они видят жизнь?» — подумал Иван Иванович.
В этой мутной воде, сплошь покрытой пузырями, было очень мало похожего на жизнь, если не считать тех дурных чувств, мыслей и речей, которые испускали из себя пузыри. Было много беззубого шипения, было много поползновения и потуг изобразить из себя что-то большее пузыря, но это оканчивалось одинаково грустно. Раздавался краткий «пшик!» — и на месте бытия пузыря оставалась морщина, быстро исчезавшая с поверхности воды…
Ивану Ивановичу стало как-то неловко.
— Однако… надо им сказать! Да, надо… Надо сказать так: «Господа! Вы все вне жизни! Берегитесь! Ибо она строго накажет! Вы, собравшись в этой трясине, обманываете себя, думая, что живёте… К жизни, господа, к жизни! Бросим раздоры и — к жизни!..» Н-да, если я это скажу — все обратят на меня внимание! Я сразу поднимусь всех выше!
Иван Иванович стал надуваться, чтобы найти в себе достаточно духа для подвига, и, надувшись, как мог, он вдруг громко сказал: