Том 4. Из деревенского дневника
Шрифт:
Но тогда, когда я влюблялся с каждым днем все сильней и сильней в другое дело, в новое, любопытное, умное, и каково это мне было слышать тот, например, разговор: «вот погоди, опять ребенок будет, опять поправишься, все как рукой снимет!» Это говорили Милочке все ее родственницы, все бабы, какие только в доме ни были… Все одинаково полагали, что необходим опять ребенок, чтобы вновь жизнь получила смысл… Каково мне это было слышать каждую минуту, когда уж сам-то я на другой смысл наскочил: сидят ли за самоваром, отдыхают ли на крылечке, в кухне ли соберутся, все один разговор: «Вот ребенок будет! Вы с мужем люди молодые — чего там! Вот хитрое дело, подумаешь!..» И что ж вы думаете? Однажды слышу, Милочка разговаривает с одной бабой и говорит ей: «вот, когда у меня ребенок будет, я тебя в кормилицы». То есть и звания никакого нет насчет чтобы ребенка, а уж кормилицу приторговывают… Что ж я-то такое?
И стал я, прямо скажу, даже ожесточаться… И что же? Однажды ночью, не помню уж, что у меня в голове было, только уж совсем, совсем не то… Гляжу, Милочка сама подошла ко мне из спальни… взяла так-то за плечо и смотрит… Как понял я этот взгляд, сразу рвануло меня по всей внутренности — «убирайся ты прочь от меня!..» То есть не своим голосом гаркнул.
С этой самой минуты все и помутилось в дому…
— Поглядел бы кто на нас в ту пору: злей нас, кажется, на свете не было. И с Милочкой-то что сталось — уму непостижимо. «Так так-то! хорошо же!» К отцу — отец ко мне с увещанием; за родней — за старичками, за старушками — настоящий съезд, земское собрание… Милочка плачет и жалуется, а мне ни капельки не жалко, то есть вот хоть бы капелька… Теперича я знаю: она тоже не знала, что делала, ей также бог весть что мерещилось… Ну только я уж тут совсем ожесточился… Помилуйте, скажите: хотят меня, например, силком к этому самому порядку привести. «Как не стыдно! Ни бога в тебе нет, ни совести!.. И что это такое!» Это я с утра до ночи слышу суток двое кряду. А то так просто стали обзывать меня «подлецом». «Какой это муж? это, говорят, подлец из подлецов!»
Дальше да больше; вдруг отец Иван подступил ко мне с кулачьем: «Ты что ж это, такой-сякой? а?..» — да, не говоря худого слова, бац меня по уху, бац по другому… Племянник дьякон услыхал, подлетел, развернулся — хлоп! хлоп!.. Ну уж тут и я из всяких границ вышел… Милочка было за меня заступаться стала: «не троньте, не троньте его»; но уж у меня не оставалось снисхождения. «Сама, говорю, заварила этот срам да заступаться! — Вон!» И принялся содействовать! Что тут такое было — уму непостижимо! Тут были в ходу и кнутья и метла, и самоваром кто-то сколотил меня по голове, и Жуль Верна я расшиб (как есть всю книгу с рисунками) об чью-то морду — уж не помню — и все в крови, с синяками, с раздутыми щеками — то есть бог знает что!.. И все это — на народе; собралась вся деревня, рев, плач. «Исполняй закон!» — вопиют. Хохот, срам!..
В тот же час, после этого боя, я ударился прямо в кабак и с этого сраму стал пьянствовать… Слышу, вдобавок ко всему, распознали, что к аптекарю хожу, присодействовали обо всем к исправнику, всё перерыли и всех моих знакомых вскорости предоставили к благоусмотрению; ну, словом, осрамили меня в самом полном размере… Тут-то вот и стал я безобразничать, и в свою голову добезобразничался до суда, да и Милочку с ума свел.»
Оставляю нерассказанными много неудобных для печати подробностей, касающихся болезни бедной деревенской женщины. Сколько перестрадала эта жертва неожиданного деревенского «случая»!.. Припоминая всю эту историю, с ужасом вспоминаешь рассказ пчеляка и разговор о лечении больной.
— Ты как же с ней справлялся-то?
— Как? — Известно, палкой… коли не слушает резонов… У меня даже у самого руки опухли… Синяя вся от побоев, даже слеза прошибла… Потому вожжами орудовал…
VI
Опять темные ночи, осенние. — Волки и конокрады. — Убийство и оправдание. — Биография сироты Федюшки. — Мирской хороший человек Иван Васильев.
Август месяц шел к концу. Утром и вечером в воздухе стала чувствоваться сильная свежесть, переходившая ночью в крепкий осенний холод. Смеркаться стало рано, и темь по ночам сделалась непроглядною. Привычный деревенский житель, знающий в своей деревне каждый камушек на улице, каждую ямку, лужу, каждое дерево,
— Кто тут?
— Я!
— Кто таков — я?
— Да Иван!
— Какой Иван?
— Да Иван, стало быть, Петров!
— Ах, шут тебя возьми!.. Эка темень-то!..
— Тюрьма чистая! Это ты, что ли, Сафроныч?
— Что ты? перекрестись!..
— Ай Кузьма?
— Какой там Кузьма? Эко ты… Егора-то Перепелкина забыл.
— Ишь ты ведь, братец ты мой!.. Ну и темень только — чистая преисподняя!
В такие ночи ничего не стоит заблудиться в двух саженях от деревни или заехать невесть куда.
Но не этим страшны темные августовские ночи деревенскому жителю: страшны они главным образом волками и конокрадами. Те и другие начинают действовать с изумительною смелостью; волки — с голоду, а конокрады — и с голоду и по расчету: настает время осенних ярмарок, хорошего сбыта скотины; настает осень, время холодное, когда бесприютному человеку западает мысль о тепле, о теплом кафтанишке… Тьма покровительствует и волкам и конокрадам. Испугавшись шума осеннего ветра, который в эти дни уже начинает знакомить деревенскую публику с своими аккордами грядущих осенних завываний, овцы, благодаря непроглядной темноте ночи, разбегаются по оврагам, лесам, сваливаются с кручи в реку, и повсюду настигает их неистовый волчий аппетит. Волк режет овец и в оврагах и в лесах; забирается даже в овчарню, прямо на двор к крестьянину, и тут, с не меньшим успехом, чем в поле, совершает свои операции. Тьма и ветер, пугающий скотину, помогает и конокрадам все потому же, что заставляет скотину разбредаться, терять дорогу, блудить. Тут-то и караулит крестьянскую скотину конокрадная голытьба.
Да! И в этом деле есть главные и второстепенные деятели. Главный конокрад носит в народе название «воровской матки». Эта воровская матка сумеет приютить и спрятать целый табун и действует главным образом при помощи пастухов. Наворованных лошадей, отогнав их предварительно на значительное расстояние от места кражи, главный вор поручает на сохранение первому деревенскому пастуху. «Побереги», говорит, и пастух бережет краденых лошадей где-нибудь в ближнем леску, где они ходят со спутанными ногами. Бережет он краденых лошадей потому, что «воровская матка» грозит ему: «не то, говорит, из твоего табуна угоню». И угонит, наверное угонит чужими руками, руками голытьбы, оставаясь сам здрав и невредим. Сбывают краденых лошадей за бесценок первым встречным обозчикам, пришлым издалека рабочим, которых в это время (молотьбы) бывает много в поле. Не безупречны в отношении конокрадства и сами господа пастухи. Знатоки утверждают, что большинство воровских маток выходит именно из пастухов. Люди эти умеют обращаться со скотиной, умеют повелевать ею, знают места, где ее спрятать. А подручной голытьбы, которая своими руками будет обделывать темное дело кражи, всегда много, и отвечать-то, в случае чего, придется этой же самой голытьбе. И жестоко же расправляются деревенские люди с этими разорителями крестьянского хозяйства! Беда только, что главные-то, «коренные»-то воры почти не попадаются под карающую крестьянскую руку, а весь ужас мести выпадает на долю голытьбы.
Вот что рассказывали мне о такой мести очевидцы ее и участники, крестьяне сельца Сычова.
— Ночевало нас в ту ночь на поле со скотиной человек пятнадцать… В такие ночи одному пастуху не справиться; для осторожности наряжаем караул по очереди из своих… Тут в этакую темень да в ветер, тут уж сохрани бог зевать, то есть заснуть, стало быть, или задремать… Тут уж сиди, гляди в оба… Огонь у нас не переводится, и всю ночь мы вокруг табуна похаживали да посвистывали… А ночь темная-растемная, и сыро, и ветер… И валит с ног-то, а все крепишься, держишься, потому напуганы были мы в ту пору оченно шибко. Что ни день, то откуда-нибудь и идет слух: там вчера тройку угнали, а там пару. Стало, как-никак надоть крепиться. С вечеру до полуночи, да и за полночь-то, так часу до второго, кой-как справлялись… Морит-морит тебя, клонит сон-то — встряхнешься и опять в ход пошел… А ведь устанешь за день-то в эту пору, не приведи бог; с трех часов утра на работе, да целый день до сумерек: в эту пору и хлеб убираем на поле, и с поля возим, и молотим — самое это бедовое время… Бился, бился я так-то сам с собой, глаза эдак-то растопыривал-растопыривал всеми способами — хвать и свалился, как сноп.